Смех людоеда
Шрифт:
— Идиотка, — повторяет Леон, — что за идиотка!
И, презрительно скривившись, выдувает сигарный дым.
Жанна стоит рядом со мной, склонив голову мне на плечо. Я не собираюсь ее во все это впутывать. Но ведь я отчетливо помню тот последний вечер в Лионе, когда папа, раньше обычного вернувшись из типографии, объявил нам: «Завтра мне надо ехать в Париж. Уезжаю очень рано, в шесть…» Мама нисколько не удивилась и ни о чем не спросила. Естественная сдержанность, давняя привычка, оставшаяся от подпольной деятельности. В мирное время! Война закончилась больше двенадцати лет назад!
Тогда в Лионе любому ребенку моего
О старых боевых товарищах они говорили, называя их только боевыми кличками. Имена и прозвища более подлинные, чем те, что в документах. Множество следов тех времен хранились в глубине шкафов, кипы подпольных газет и пожелтевших листовок. Мне случалось находить в каком-нибудь ящике продовольственные карточки, а однажды я откопал зарытый среди тряпок пистолет. Он был щедро смазан и готов к работе. Один, в тихой квартире, я вскидывал его и целился в воображаемых нацистов или коллаборационистов.
Именно о таких вещах мне хотелось бы рассказать Жанне, словно ее солнечное здоровье могло рассеять их ночную сторону. Но и Клара оставалась для нас слишком темным предметом. Неназванная Клара. Призрачная Клара.
Я в нерешительности, сомнениях, смятении. Одного только присутствия Жанны почти достаточно, чтобы убедить меня в том, что жить — легко и очень просто, что счастье может расти, как трава, здесь и теперь, что нет никаких причин драться и биться, что война далека, что война закончена.
Вернувшись домой, мама знакомится с Жанной. Я слышу, как они болтают в соседней комнате, будто давным-давно знакомы, а я с тревожным удовольствием возвращаюсь к своим большим листам.
Поскольку Жанна ночью дежурит в больнице, я решаю зайти посмотреть, что делается в Школе. По дороге встречаю Максима, он спрашивает, что со мной случилось. Сам он невообразимо изменился за несколько недель. Еще больше отощал, на лице печать усталости, вид заговорщический. Оглушая меня непрерывным потоком отвлеченных и малопонятных соображений, он поглядывает на меня насмешливо и подозрительно. Говорит о необходимости «выбрать свой лагерь», о существовании «объективного врага» и о том, что надо «прибегнуть к насилию».
— Видишь ли, старина Филип, мы очень далеко ушли от философских тонкостей нашего дорогого Господина К. Надеюсь, ты все же не застрял на туманных разглагольствованиях Кунца! Тогда он производил на нас впечатление, но он всего-навсего преподаватель философии, эстет! Забьется в свое мелкобуржуазное кресло и пичкает молодые умы мелкобуржуазными идеями!
Максим закусил удила, но я довольно вяло защищаю бывшего наставника, которому всегда инстинктивно не очень-то доверял. По другим причинам.
— Но это не мешает нашему Господину К. являться порыскать на театре боевых действий. И, разумеется, выбирать болевые точки! Должно быть, воздух эпохи хочет вдохнуть. Чистое любопытство индивидуалиста. Ищет, наверное, молодого вина, чтобы влить в свои ветхие мехи!
— Ты его видел?
— Да. Не далее как вчера и совсем близко отсюда. С ним была эта девушка, ну, помнишь, твоя немецкая подружка? Клара, верно?
Я онемел. Если Максим говорит правду, значит, Клара в Париже. Она видела все, что мне так хотелось ей показать. Мы, может быть, ходили совсем рядом… Изменилась ли она? Чем занимается? Чего хочет? Хотя — не все ли равно! Я предпочел бы больше об этом не думать. Переключиться на другое.
Однако в тот же вечер я потащился пешком вдоль железнодорожных путей к дому Кунца.
За несколько лет дом почти исчез, поглощенный собственным садом. Трава вымахала высоко, кусты стали огромными. Ирисов, сирени и розовых кустов не разглядеть за плющом, ежевикой, вьюнками и крапивой. Мне представилась затерянная в лесной глуши хижина. Колдун умер, гномы больны, а девушка забыта в стеклянном гробу в дальнем углу подвала. Сквозь листву пробивается желтый свет, за несколькими окнами горят лампы.
Я долго ждал, прячась за грудами хвороста и колючими кустами, но так и не увидел ни Кунца, ни Клары. За окнами мелькает чья-то фигура, ходит взад-вперед из комнаты в комнату, наклоняется, как будто разговаривает с кошкой или размешивает что-то ложечкой в чашке, но я безошибочно узнаю Диотиму, и она явно одна в доме. Уже полночь, на меня наваливается усталость. Я чувствую себя в середине исполинского бетонного сыра пригорода, дырки в нем — это дыхание спящих людей. Воздух теплый. Сыр тихо раскисает. Глубокий сон!
Все так же пешком возвращаюсь в Париж пустыми улицами, пахнущими пылью, нагретой ржавчиной и помойкой. Шагаю. За заборами лают собаки. Останавливаюсь и долго писаю на забор.
ПРИЗВАНИЕ
(Веркор, осень-зима 1968 года)
Октябрь в моем представлении всегда соединялся с возможностью начать все заново либо с неизбежностью глубоких изменений. Я даю себя увлечь мощному осеннему потоку, в котором сливаются теплые цвета, рыжие и карминные оттенки. Мне нравятся бодрящий утренний холодок, яркая синева неба, обещание щедрых дождей. А главное — я испытываю облегчение оттого, что покидаю лето, тяжелое, медлительное время года, наваливающееся, словно свиноматка на своих поросят. В этом году, после стольких общих и личных потрясений, я ясно чувствую, что должно еще что-то произойти. В разворошенном Париже я встретил Жанну. В том самом Париже, по которому, может быть, невидимо и неслышно бродит Клара…
При сегодняшнем мягком свете на всех лицах можно прочесть, что ничто теперь не будет «как раньше», что разрывы сделались легкими и необходимыми. Отныне мы живем на прогалине возможного, временно отдалившись от страхов. Кто вспомнит потом, что на несколько месяцев кривая самоубийств в Париже резко упала?
Я говорю маме, что больше не хочу учиться в Школе изящных искусств, что не буду получать никаких дипломов и недавно нанялся разнорабочим в больницу Святого Антония. Но главным образом я намерен путешествовать, плыть по воле волн, рисовать и писать. Мать только покачала головой, вскинув брови, но улыбается понимающе, как будто и ей ничего не остается, кроме как дать себя подхватить этой освободительной волне, которая накрыла одновременно и ее, и меня, и многих других. Она, в свою очередь, сообщает мне, что решила оставить работу в книжном магазине у «Одеона», взять долгий отпуск. И тоже собирается уехать.