Смех людоеда
Шрифт:
Я думал, что толстая стена между Кларой и мной не пропустит давних снарядов. Пуль тревоги — от выстрелов в упор. Разрывных пуль. Бомб замедленного действия.
Клара объяснила мне, каким образом ей удалось раньше меня, или, вернее, вместо меня, добыть некоторые важные сведения, касающиеся моего отца и его отношений с дядей Эдуардом. Я оглушен.
Много лет назад, рассказывает Клара, она, целыми днями бродя по Парижу, часто приходила в Люксембургский сад, на место преступления. На место, где все молчит, не говорят ни песок, ни балюстрада, ни королева Батильда.
Для того чтобы связаться со мной, отменить свидание и назначить другое, она всегда прибегала к помощи Леона, гостиничного портье, и в конце концов начала перебрасываться с ним отдельными фразами. Понемногу ей удалось его разговорить.
—
А потом Клара говорит про этого Леона из «Трех львов», столько лет безвылазно проторчавшего за стойкой среди бумаг и журналов, что у нее «с души воротит» (именно это выражение она предпочла употребить на своем восхитительном французском) от его «поносных» (тоже ее словечко) высказываний, лившихся непрерывным потоком, и о чем бы он ни говорил — говорил злобно и высокомерно.
И тут я понимаю, что сам-то всегда ограничивался в разговорах с этим портье наспех брошенными «здравствуйте-до-свидания», «мсье Поль, тут для вас письмо…» и «мсье Поль, письма для вашей мамы…», словно для того, чтобы избежать любых намеков на прежние времена, и прекрасно зная, что Леон работал у моего дяди задолго до войны, задолго до Оккупации, и слушался его, как не всякая собака слушается хозяина. Часто я ловил на лету обрывки категорических утверждений, которые тот произносил, стараясь произвести впечатление на горничных, или замечаний, которые он отпускал за спиной у клиентов. Его комментарии сводились к обличению человеческой низости. Те, кто представал перед его жалким трибуналом, подозревались в постыдных намерениях, нечистых и в конечном итоге преступных замыслах — преступных в его понимании. Для Леона богатство всегда служило доказательством бесчестности, элегантность — прикрытием порочности, любезность представала хитростью, а щедрость — попыткой подкупа. Это было его видение мира, вросшее, как грязные ногти, в его серую плоть. Высшими оскорблениями в его устах были «Педераст!» и «Жид!», а женщины, абсолютно все, без единого исключения, именовались «потаскухами»… Я старался не обращать на него внимания, никогда не реагировать, словом, проскальзывать мимо как можно незаметнее.
Вот потому слова Клары о «заурядности и подлости» тотчас пробудили во мне паническую тревогу. Возвращалось то, что я всегда знал и всегда запрятывал подальше.
Так что же Леон? А мой дядя Эдуард? Что именно известно Кларе? Кларе-разоблачительнице…
И, пока я растираю в пальцах сыпучие комья, над которыми поднимаются лозы, Клара яростно, жестоко, но мучительно для самой себя рассказывает мне то, что я, конечно, всегда подозревал…
Расставшись с ней в середине этой слишком светлой и слишком короткой ночи, не успевшей остудить воздух, и возвращаясь к машине, оставленной у ворот, я все еще слышу последние слова Клары: «Для того чтобы понять самое худшее, возможно, надо его совершить…» Вижу ее тень на белесой земле и далекие силуэты высоких сосен.
Несколько недель спустя я без особого труда отыскиваю Леона. Мне надо услышать, как он на свой лад повторит все то, о чем уже рассказала Клара. Мы сидим за столом, почти полностью занимающим одну из двух его комнат в глубине двора, недалеко от «Трех львов», где он вот уже год как не работает. Довольный, но по-прежнему злобный пенсионер.
— Социалисты нам хоть это дали, мсье Поль, пенсию в шестьдесят лет! Для меня-то в самый раз, я-то с четырнадцати лет работаю, но признайте, что этот закон был все-таки принят для бездельников, верно?
Я ставлю на клеенку бутылку виски, Леон достает стаканы, которые, наверное, украл из гостиницы, и щедро нам наливает. Я должен ждать. Слушать. На буфете под стеклянным колпаком красуются огромные позолоченные часы с боем, перегруженные барочными украшениями. Часы два раза отбивают по семь ударов… Леон благоговейно прикрывает глаза и не открывает, пока не смолкнет последний хрустальный отзвук.
И мы переходим к делу.
— Чего вы хотите,
Поскольку Леон уже допил свой стакан, я снова щедро ему плеснул.
— Мсье Эдуард, что было, то было, до войны знал немало жидов! И это были самые сливки, черт возьми! Его везде принимали. Он знал, как взяться за дело. Он уже тогда был деловой. Я-то был никем и ничем. Он взял меня к себе, когда я был еще мальчишкой. Он мне казался таким элегантным, мсье Эдуард, мне хотелось, чтобы все знали, что я его подручный, «фактотум» [21] , как говорится. Он мог чего угодно от меня потребовать. Так вот, когда все обернулось так, как обернулось, мсье Эдуард сразу понял, какую выгоду он может из этого извлечь. У него были адреса всех жидов, богатых, понятно, известных семей, и он только что не наизусть знал список ценностей, какие у них были! Он их всех перехитрил! У него-то были друзья в полиции и знакомые в министерствах, он даже немецкое начальство быстро прибрал к рукам! Всегда красивый, элегантный, всегда при нем хорошенькие цыпочки, что и говорить! Так вот, иногда меня предупреждали заранее — мы вдвоем с раннего утра сидели в засаде в подъезде, где была квартира богатых жидов. Мсье Эдуард знал, что его друзья из полиции не замедлят явиться. Мы сидели тихо. Дождемся, пока всю семью увезут, и поднимаемся в квартиру. Так было условлено. Мсье Эдуард знал, что дверь ему оставят открытой. Времени у нас было немного. Я входил вместе с ним в пустую квартиру. Кофе еще не успевал остыть, я наливал себе чашечку.
21
Доверенное лицо (лат.).
Мсье Эдуарду и говорить мне ничего не надо было. Он только хлопал перчаткой по всему, что я должен был забрать: картины, безделушки, серебро. К девяти утра я успевал все погрузить в машину. Да, мсье Поль, дядя ваш — не промах! А эти-то все евреи — думали, новые законы их не касаются, как же, тут за ними полиция и приезжала, и там, куда их увозили, им все их барахлишко, боюсь, было уже ни к чему!
Видите эти часы, мсье Поль? Это единственная вещь, которую ваш дядя позволил мне забрать. Вот, видите, — позолоченный скелет? Он мне сразу понравился. С первыми двенадцатью ударами полуночи он наклоняет косу вправо, а со вторыми — влево! Помню, в тот день мсье Эдуард сказал мне: «Если тебе так уж нравятся эти часы, Леон, они твои. Но я для тебя их сберегу, так будет вернее. Я тебе их отдам, когда ты от меня уйдешь…» И как видите, когда я вышел на пенсию, он мне их выдал. В идеальном состоянии. Как новенькие! У меня даже слезы на глаза навернулись. Такой уж он человек, ваш дядя: выдающаяся личность! Великий человек!
— Подлец! Негодяй! Преступник!
Расхаживаю по столовой в квартире Леона, ударяя ладонью то по шкафу, то по накрытому клеенкой столу, чтобы убедиться, что я не сплю. Леон вяло приподнимает голову, но он так основательно набрался, что не в состоянии следить за мной взглядом. Плеснув себе еще виски, он тягуче возражает:
— Да что вы! Мсье Эдуард — подлец? Это вы хватили, дружочек… Да без него вас вообще бы на свете не было! Вы бы, мсье Поль, вообще не родились! Ведь для того, чтобы ваш папа мог вас сделать вместе с вашей дражайшей матушкой, ему как-никак надо было остаться в живых, верно? Выжить, стало быть, после всей этой ерунды, Сопротивления, гестапо и всего такого прочего… Вы… жить… Не так разве?
— Вы прекрасно знаете, что его арестовали в «Новейшей типографии» вместе с моим дедом и всеми остальными, но ему удалось бежать до того, как…
— Да, до того, как их прикончили или отправили туда, откуда не возвращаются!
— Мой отец был молод. Он попытал счастья. Он выскользнул из их когтей…
— Ну конечно… мсье Поль… бедняжка! Вы… развесили уши и поверили в красивую сказку о побеге. Знаменитый Пьер Марло, великий деятель Сопротивления, был еще и большим специалистом по побегам! Чу… десно! Да, вот… мо… ло… дец!