Смех людоеда
Шрифт:
Выставка открылась. Беспокойство меня не оставляет. Здесь есть работы и других художников. Доддс рядом. Он помог мне найти то, что называет правильным расстоянием между каменными изваяниями, выставленными на большом лугу рядом с маленьким розовым замком. Эта опереточная декорация резко контрастирует с ископаемыми формами, с прибывшими из Веркора инопланетянами. Завтра гуляющие обнаружат, что парк захвачен всеми этими персонажами, а я в первый вечер, когда начинает темнеть, чувствую себя раздавленным, я не справляюсь с собственными творениями, несмотря на то что мне знакомы каждый их изгиб и каждая
Я привез на эту выставку новый вариант «Утробы зверя», с вдавленными в нее килограммами колючей проволоки.
Есть здесь «Казнь без суда и следствия»: группа из двух замученных пытками, высеченная из грубо обтесанного гранита. Один почти упал, а у другого, похоже, колени подгибаются, он оседает, срастается с камнем, который, в свою очередь, сливается с землей. Вокруг их исхудавших рук железные наручники, тяжеленные кольца, плотно обхватившие камень.
Есть еще «Усталость Атланта»: измученный, состарившийся, почти бесформенный, он больше не в силах держать мир на своих плечах и тихо клонится под грузом, но этот груз — не что иное, как его собственная голова, выдолбленная каменная глыба, заполненная потеками бронзы.
Здесь можно увидеть еще одно из моих многочисленных «Одиночеств», голова у него опущена, руки зябко прячутся в карманах, расположенных у щиколоток.
И моего «Святого Себастьяна», вернее, его торс. Его тело не утыкано стрелами: стальные стрелы торчат из его груди и живота, угрожают нам, и кажется, будто эти стрелы выдирают куски материи, плоти и потрохов.
Наконец первый вариант «Смеха людоеда» из твердого известняка, который с годами белеет. Между руками и складками на брюхе этого чудовища с телом, похожим на кору старого дерева, поблескивают две маленькие гладкие головки.
Медленно прохожу между озлобленными громадами. Замок из розового стал серым, в нем засветились окна. Жду, когда начнется колдовство.
В день, когда посетителей особенно много, я брожу, засунув руки в карманы и опустив голову, среди своих статуй, которые под тысячами одинаковых взглядов в конце концов покрылись слоем незначительности, ничтожности. И теперь я уже радуюсь, когда дети виснут на ногах Атланта, женские пальцы поглаживают шершавый, бугристый торс, руки погружаются в расщелины, полные ржавчины и шипов.
Доддс пошел в ближайшее кафе встречаться с друзьями.
Внезапно мне на плечо опускается крепкая рука. Не спеша оборачиваюсь.
— Марло? Давненько мы, а?..
Макс Кунц! С тех пор как я видел его в последний раз, прошло восемнадцать лет, но разве можно его не узнать? Все тот же шишковатый бритый череп. Те же горящие глаза. Та же сильная рука, которой он крутил в пустоте, когда говорил о философии, а теперь протягивает мне. Он поздравляет меня. Вспоминает, что называл меня «рисовальщиком». Говорит, что ему случайно попалось на глаза объявление об этой выставке, и он нарочно пришел, чтобы со мной встретиться.
Макс Кунц! Как ему удалось так почти не измениться? Возраст читается легко — ему пятьдесят с чем-то. Но его голос, телосложение, манера одеваться — те же самые. И, когда он начинает говорить о моих скульптурах, я будто слышу его прежние речи из глубин старого кожаного кресла:
Странно, но я действительно рад его приходу. Он принес с собой в это странное место свет прошлого, и еще я уверен, что продолжение истории узнаю от него! Потому что с того давнего вечера, когда мы с Максимом привели к нему Клару, я догадывался о связи, существующей между девушкой в черном и загадочным Господином К. С первых минут я предчувствовал то, что произойдет между этими людьми. Этими двумя в черных водолазках…
Стало быть, Кунц — второе предзнаменование, более ясное и более подчеркнутое, чего-то мне неизвестного, но, несомненно, связанного с Кларой.
Мы сидим рядом под «Смехом людоеда». Он — прямой человек, боец-философ, отшельник из южного пригорода, антинаставник.
— Вы ведь давно уехали, — говорит мне Кунц. — Вы, кажется, женаты, и у вас есть дети… О ваших работах начинают говорить. Я их знаю. В них есть мощь. Стиль. Несколько пугающая притягательность. Главное — не то, что они изображают, но те невидимые силы, на которые они указывают, потоки, которые они выявляют, и все это в пространстве, в отсутствии. Я рад, что увидел их собранными вместе.
— Когда я смотрю на них в этом парке, — говорю я ему, — я уже не чувствую никакой связи с ними.
— Понимаю. Это обещание новых творений! Они вышли из ваших рук для того, чтобы ими завладели наши взгляды. Мы ведь с вами никогда не оставались наедине, правда? Думаю, вам очень хочется поговорить о Кларе.
Я ждал лобового наступления, но у меня на несколько секунд перехватило дыхание. Кунц продолжает, не дожидаясь моего ответа:
— Я сам получаю от нее известия очень нерегулярно. Она много путешествует. На месте не задерживается. Вы, наверное, знаете, что ее фотографии очень ценятся. Их печатают в журналах. Английское агентство частично финансирует ее очень своеобразные репортажи, которые она делает совершенно независимо.
— Почему «очень своеобразные»?
— После того как были опубликованы крупные планы вьетнамских ветеранов, удивительные фотографии, которые лучше многих привычных снимков показывают войну, Клара делает только портреты солдат, воинов, но теперь — во время сражения. Она отправляется на место действия. Туда, где убивают, туда, где умирают. В наше время выбор у нее богатый!
— Клара часто подвергает себя опасности?
— Это еще очень мягко сказано. Она рискует. Под плотью и кожей лиц она высматривает признаки страха, признаки жестокости. Она выслеживает абсурд. Видимую ужимку Зла. Она нацеливает свой объектив — до чего странное слово, если вдуматься… — на лица людей, которые сейчас будут убивать или будут убиты. Она ищет. Она видит. Но в глубине души я считаю, что она не видит ровно ничего!
— Мы не встречались с Кларой десять лет. В последний раз это произошло при очень тяжелых обстоятельствах. Где она сейчас?
— Понятия не имею, дорогой Марло!
Я чувствую плечом плечо Кунца. Поворачиваюсь к нему. И вижу, как на поверхность его сурового лица, обычно смягченного светом понимания, выплескивается сероватая пена, его захлестывает вал безутешной печали. Кунц страшно напрягается, стараясь сдержать эту волну, и от этого становится безобразным. Отталкивающим. Тоскливо хрустит пальцами. Но против такой печали бессильны мускулы и челюсти.