Смех людоеда
Шрифт:
Когда я снова ее увидел, она была одна в маленьком боксе. У нее уже ничего не болело. Кровотечение остановили. Лежа в длинной бесформенной рубашке, она смотрела на меня горестно и покорно. Слабым голосом поблагодарила и ничего объяснять не стала. Потом ожила: за прозрачной синевой ее глаз вспыхнул огонек, крохотный черный объектив нацелился на меня. Клара снова взяла верх надо мной.
— Видишь, Поль, я сразу подумала о тебе. Я толком не знала, как тебя найти, но знала, что ты сразу прибежишь. А пока я тебя ждала там, у этой женщины, я пыталась вспомнить,
Позади меня появилась медсестра.
— Теперь дайте ей отдохнуть. У нее было несколько разрывов, но ничего серьезного. Довести девушку до того, чтобы она позволила так себя искромсать! Да еще и впустую! Что за несчастье! Тем, кто пишет законы, должно быть стыдно! Пришли бы сюда и посмотрели на то, что мы видим каждый день.
Она мягко взяла Клару за руку, прикрыв глаза, стала считать пульс.
— Ей надо отдохнуть. Сейчас сделаю вливание. А дальше пусть решает доктор. Завтра утром, если у него будет время, если он согласится. Вы знаете, что это означает?
Клара слабо махнула рукой.
— Поль, ты замечательный, только, пожалуйста, сейчас уйди… Ты знаешь, у нас с тобой всегда так.
У меня кружится голова. Пячусь к двери, потом выбегаю из больницы. Теперь мой собственный живот набит колючей проволокой. Я знаю, что в моей открытой всем ветрам мастерской «Утроба зверя» напрягается, урчит или усмехается — она всегда наготове! И почему надо было, чтобы Клара вновь появилась в моей жизни именно сейчас? И сколько раз она еще появится, волнующая и взволнованная, в ближайшие годы, пока я буду день за днем ожесточенно тесать и колоть, стараясь обратить тревогу в камень?
Через день я решаю снова наведаться в больницу. Я хочу знать, что произошло с Кларой. Жанна, которой я все рассказал, настояла, чтобы я взял ее с собой. Я знаю, чего ей это стоило: имя Клары по-прежнему связано со старой раной, с безмолвным унижением, не говоря уж о невнятной связи со мной, из-за которой она решила не страдать. Но Жанна остается Жанной. Она чувствует мое смятение и понимает отчаяние немецкой девушки.
И в приемном покое, и в службе неотложной помощи нам говорят, что Клара выписалась из больницы. Где она — никто не знает.
— Вы ей не родственник. Нам нечего сказать. Считайте, что ничего не произошло.
Нам дают понять, что мы легко можем нарваться на неприятности. Мы с Жанной молча идем к Сене. Я прекрасно знаю, что она сейчас чувствует. Куда мне девать руки? Как остановить кружение мерзких мыслей? У меня в голове орут вопросы: кто отец? Почему Клара позвала на помощь именно меня? Почему она не хотела этого ребенка? И почему она его хотела, несмотря ни на что? Давно ли она живет в Париже, не подавая мне ни малейшего знака?
Жанна идет чуть поодаль, тоже очень одинокая, волосы светятся под большим черным зонтом, она наклоняется над рекой. Я насквозь промок. Мне сейчас надо схватить обеими руками что угодно, любой предмет, скрутить его, поколотить
— Давай уедем, Жанна, давай уедем вместе. Куда-нибудь. Подальше отсюда. Ты теперь моя жена. Найдем другое место, другое пространство. Хотя бы попытаемся.
ТРЕЩИНЫ
(Триев, весна 1982 года)
Босиком стою на плитках пола, тихий и легкий, как кошачья улыбка. Одиночество, тишина, черный кофе в большой кухне еще прохладного дома. Жду, когда бледный свет окрасит розовым запотевшие стекла, потом — когда первый луч солнца ударит в голую стену, выявив все трещины на ней. Я встал до рассвета. Жанна и дети еще спят.
Открываю дверь и допиваю свою чашку кофе, прислонившись к дверному косяку, повернувшись лицом к великолепному пейзажу Триева. С криком пролетает последняя ночная птица и скрывается за черными деревьями.
Над лугом на склоне поднимается легкая дымка, а деревни в долине еще погружены в остатки ночной синевы. Скоро десять лет, как мы живем в этом большом доме, стоящем там, где заканчивается дорога и начинается лес, выросший на обломках горы Эгюий.
Десять лет прошло с тех пор, как мы с Жанной поженились и перебрались из Парижа в Триев. Филиберт Доддс показал мне это место, расположенное чуть ниже дикого плоскогорья Веркора, где сам по-прежнему живет.
Он не сомневался, что мне понравится эта мирная долина, укромная, неброско изобильная и надежно замкнутая обступившими ее горами, не таящими в себе никакой угрозы.
Чем ближе мы с Жанной подъезжали к этому месту в трещащем и шумящем грузовике, который, распевая во все горло, вел Доддс, тем больше нас пленяли желтые и ярко-зеленые клетки огромной шахматной доски, охристые и темно-коричневые поля, блекло-розовые крыши, теплый серый тон камня. Впереди показались несколько деревень, отстоявших одна от другой на пару километров и скромно примостившихся на невысоких холмах.
Как только я почувствовал уже южную мягкость воздуха, смешанную с чем-то более резким и терпким, как только ощутил особенную тишину, в которой широкие потоки воздуха разносят едва слышные звуки и далекие голоса, как только увидел стремительную прозрачность рек и ручьев, я сказал Доддсу:
— Вот здесь!
— Ты ведь знаешь, здесь же, — подхватил Доддс, — я встретил Жионо. Он сделал своей эту долину — или она его — около 1935 года… Жан подолгу здесь жил, описывал этот пейзаж в своих романах, находя для него удивительные слова. Когда я, лет двадцать назад, с ним познакомился, он уже только наезжал сюда время от времени. Я спускался его навестить. А иногда он сам поднимался взглянуть на мои камни, на моих каменных старых дев. Эту долину он сравнивал с монастырем — забавно, верно? Жионо не обольщался кажущейся приятностью, он видел и скрытые под этой приятностью жестокость, и жажду крови. Ты сам знаешь…