Смех в Древней Руси
Шрифт:
Бытия паки: и вкусиста Адам и Ева от древа, от него же бог заповеда, и обнажистася. О, миленькие! одеть стало некому; ввел дьявол в беду, а сам и в сторону. Лукавой хозяин накормил и напоил, да и з двора спехнул. Пьяной валяется на улице, ограблен, и никто не помилует. Увы, безумия и тогдашнева и нынешнева!” (там же, с. 669–671).
Стиль поведения Аввакума отчасти (но не полностью) напоминает собой юродство — это стиль, в котором Аввакум всячески унижает и умаляет себя, творит себя бесчестным, глупым.
На судившем его соборе, когда Аввакум отошел к дверям и “набок повалился”, чтобы показать свое презрение к православным патриархам, в ответ на упреки патриархов Аввакум прямо говорит: “Мы уроди Христа ради! Вы славни, мы же безчестни! Вы силны, мы же немощни!” (Жизнеописания,
Аввакум не только сам “играет”, ища в себе и в тех жизненных ситуациях, в которые он попадал, комическое, несерьезное, как бы пустое, но приглашает и других “играть” — и, в частности, самого царя. В своей знаменитой четвертой челобитной царю он пишет: “Да и заплутаев тех (так называет он своих мучителей.—Д. Л.) бог простит, кои меня проклинали и стригли: рабу господню не подобает сваритися, но кротку быти ко всем. Не оне меня томят и мучат, но диявол наветом своим строил; а оне тово не знают и сами, что творят. Да уж, государь, пускай быти тому так! Положь то дело за игрушку! Мне то не досадно” (Памятники, с. 755–756).
“Игрушка” предназначена для веселья, для смеха. Аввакум не только сам смеялся над своими мучениями и над своими мучителями — “клал их за игрушку”,— но, как бы желая добра своим врагам, предлагал им считать их собственное мучительство не более чем игрой.
Смех, повторяю, был для Аввакума формой кроткого отношения к людям, как бы злы эти последние ни были к нему.
Кротость, а следовательно, и смех были жизненной позицией Аввакума. Он призывает к кроткой вере и к отсутствию всякой гордости и напыщенности: “Не наскочи, ни отскочи: так и благодать бывает тут. А аще, раздувше-ся, кинешся, опосле же, изнемогши, отвержешися. А аще с целомудрием, и со смиренною кротостию, и с любовию ко Христу, прося от него помощи, уповая на него во всем, подвигнешься о правде Евангельской: и тогда бог манием помогает ти и вся поспешествует ти во благо. Не ищи тогда глагол высокословных, но смиренномудрия… О Христове деле говори кротко и приветно, да же слово твое будет сладко, а не терпько” (там же, с. 772–773).
“Природный” русский язык Аввакума, на котором он писал, был языком кротким и приветным, не “высокословным”.
Знаменитое аввакумовское “просторечие”, “вякание”, “воркотня” были также в целом формой комического самоунижения, смеха, обращенного Аввакумом на самого себя. Это своеобразное юродство, игра в простеца.
Заключая свое “Обращение к Симеону” и приветствие всем “чтущим и послушающим” посылаемое “писание”, Аввакум так писал о себе и о своих писаниях: “Глуп веть я гораздо. Так, человеченко ничему негодной. Ворчу от болезни сердца своего” (там же, с. 576). А в другом сочинении: “Аз есмь ни ритор, ни фолософ, дидаскалства и логофетства неискусен, простец человек и зело исполнен неведения. Сказать, кому я подобен? Подобен я нищему человеку, ходящу по улицам града и по окошкам милостыню просящу. День той скончав и препитав домашних своих, на утро паки поволокся. Тако и аз, по вся дни волочась, сбираю и вам, питомникам церковным, предлагаю, — пускай, ядше, веселимся и живи будем. У богатова человека, царя Христа, из Евангелия ломоть хлеба выпрошу; у Павла апостола, у богатова гостя, ис полатей его хлеба крому выпрошу; у Златоуста, у торговова человека, кусок словес его получю; у Давыда царя и у Исаи пророков, у посадцких людей, по четвертине хлеба выпросил. Набрав кошел, да и вам даю, жителям в дому бога моего. Ну, еште на здоровье, питайтеся не мрите з голоду” (там же, с. 548).
Нищему подобает нищий язык — язык, лишенный всякой пышности и вместе с тем шутовской, ибо шутовством в Древней Руси обычно рядилось и самое попрошайничество.
Игумен Сергий считал, что в Аввакуме “огненный ум” (там же, с. 847). Аввакум возмутился этими словами и писал Сергию: “И ты, игуменушко, не ковыряй впредь таких речей” (там же, с. 848), — и уверял его, что он, Аввакум, “человек, равен роду, живущему в тинах калных, их же лягушками зовут” (там же).
Несомненной формой “кроткого смеха” была и встречающаяся в писаниях Аввакума раешная рифма: “Аще бы не были борцы, не бы даны быша венцы” (Жизнеописания, с. 171), “ныне архиепископ резанской мучитель стал христианской” (там же, с, 173) и мн. др.
Вряд ли следует ожидать от всякого по-настоящему талантливого писателя полной выдержанности его системы. Литературное творчество — не расчетливое проведение каких-то определенных принципов, и писатель — не счетно-решающее машинное устройство, способное выдавать решения, строго укладывающиеся в “стилистическую” программу. Поэтому в любом писательском творчестве мы можем найти отклонения от принципов, которым это творчество следует. И отклонения должны изучаться так же, как и самые принципы. Эти отклонения или нарушения только подчеркивают значительность тех правил, которые поверх всего, поверх всевозможных нарушений этих правил, осуществляются в творчестве писателя. Именно они придают особую эстетическую остроту произведениям.
Система аввакумовского юмора нарушается особенно резко. Аввакум как бы не выдерживает принятой им позиции. Кротость по отношению к врагам часто оборачивается злой иронией и даже переходит в прямое издевательство: “Он меня лает, а я ему рекл: „Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!"” (Жизнеописания, с. 144). И его крик боли, стоны, когда он не выдерживает нечеловеческие муки, оборачиваются полной противоположностью его смеху — это его брань, озлобленная, гневная, яростная, вырывающаяся в минуты страшных срывов. “В ыную пору, — пишет Аввакум, — совесть разсвирепеет, хощу анафеме предать и молить Владыку, да послет беса и умучит его…” — это он говорит о своем сыне Проко-пее, не сознававшемся в том, что он “привалял” ребенка с девкой “рабичищей”. А вот что он пишет по этому поводу о себе, не удерживаясь, впрочем, от некоей игры слов: “и паки посужу, как бы самому в напасть не впасть: аще толко не он (сын Прокопей, — Д. Л.), так горе мне будет тогда, — мученика казни предам!” (Памятники, с. 396}.
А казней Аввакум в минуты, когда он свирепел совестью, желал и в самом деле, вспоминая по этому поводу с восторгом “батюшку” Грозного царя:
“Миленкой царь Иван Васильевич скоро бы указ зделал такой собаке”,— пишет Аввакум о Никоне (там же, с. 458). В челобитной царю Федору Алексеевичу Аввакум прямо пишет: “А что, государь-царь, как бы ты мне дал волю, я бы их (никониан. — Д. Л.), что Илия пророк, всех перепластал во един день. Не осквернил бы рук своих, но и освятил, чаю. Да воевода бы мне крепкой, умной — князь Юрий Алексеевич Долгорукой! Перво бо Никона того собаку разсекли бы начетверо, а потом бы никониян тех. Князь Юрий Алексеевич! не согрешим, не бойся, но и венцы небесные приимем!” (там же, с. 768–769). “Дайте токо срок, — писал Аввакум по другому поводу, — я вам и лутчему тому ступлю на горло о Христе Исусе господе нашем” (там же, с. 304).
Но казни были явно неосуществимы, и о них Аввакуму приходилось только мечтать, переносясь мыслью в загробный мир. Вот что, например, пишет Аввакум о “Максимияне мучителе”: замученные им “радуются радостию неизглаголанною”, а сам мучитель “ревет в жюпеле огня. На-вось тебе столовые, долгие и бесконечные пироги, и меды сладкие, и водка процеженая, з зеленьем вином! А есть ли под тобою, Максимиян, перина пуховая и возглавие? И евнухи опахивают твое здоровье, чтобы мухи не кусали великаго государя? А как там с. ть-тово ходишь, спалники робята подтирают ли гузно-то у тебя в жупеле том огненном?…Бедной, бедной, безумной царишко! Что ты над собою зделал?” (там же, с. 574).