Смело мы в бой пойдём…
Шрифт:
— Товарищ Штайн. Ничего не нашли. Хорошо спрятал, сволочь.
— А кто там кричал?
— Да вроде жена его. Сейчас ей бойцы текущий момент разъясняют.
— Понятно. Не слишком увлекайтесь разъяснением. У вас полчаса. Пока я с этим гадом разберусь. Как кто первый освободится, пусть разожжёт огонь в камине. Видно этот гад из закоренелых. Добровольно ничего не скажет…
Минут через десять, застёгивая на ходу брюки, спускается один из бойцов отряда, Леонид Рабинович. Мы помогли ему бежать с каторги, на которую он угодил по ложному доносу одного фашиста. Он торопливо разжигает камин, ставит калиться кочергу…
Этот гад ничего не сказал. Кричал, стонал. Но ни в чём не признался. Да, он врач. Его отец был крестьянином и скопил денег ему на учёбу. Лечил всех, кого ему приносили и приводили. Ходил по вызовам. Но он же врач, он давал клятву Гиппократа! Он не имеет права отказать в помощи никому! Поймите!… Я не хочу понимать. Главное, что он помогал фашистам. Это — предательство. Пусть его отец был крестьянином, но он отрёкся от него, предал своё происхождение. Не зря трибунал заочно вынес ему смертный приговор… Пора кончать. Всё равно молчит. Мы быстро составляем протокол допроса. Подписываем его вместе с двумя бойцами. Остальные
— Товарищи! Мы собрали вас здесь для того. Чтобы на ваших глазах привести приговор, вынесенный этому франкисту городским комитетом Коммунистической партии Испании. В вашей деревне оказался настоящий коммунист, товарищ Паблес, который не стал покрывать эту сволочь, помогавшую фашистам, лечившую их. За это товарищу Паблесу переходит в собственность всё имущество приговорённого. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит! Смерть фашистам.!
Мои бойцы дружно рявкают в ответ:
— Они не пройдут! Но пассаран!
Грузовик взрыкивает мотором и отъезжает. Приговорённый повисает в петле. Некоторое время он извивается, затем затихает и вытягивается, журчит тоненькая струйка. Из толпы вываливается давешняя старуха и с диким криком обнимает обожженные до черноты ноги повешенного. Бойцы занимают места в кузове, с чувством исполненного долга мы едем в Бильбао, на доклад. Так мы казним каждого предателя в этой стране. Товарищам предстоит ещё много работы. Жаль, без меня. Завтра я уезжаю в Англию…
Обер-лейтенант Макс Шрамм. Германия.1937 год.
Встретились мы с Севой в следующий раз уже на награждении, в Берлине. Причалили к берегу, специально подгадали, чтобы оба судна одновременно к берегу подошли, и тут началось такое… Ну, то, что в порту митинг стотысячный был, я молчу. Что вдоль всей дороги до самого Берлина через каждые сто метров факельщики из «Гитлерюгенда» стояли, я тоже промолчу. Но когда мы на перрон вывалились под звуки такой песни:
Дружба — Фройндшафт, Дружба — Фройндшафт, Навеки вместе, навеки вместе, Третий рейх и Россия, наш друг!Опять дорожки ковровые на перроне раскатаны, вдоль всего перрона эсэсовцы в парадных мундирах, оркестр сводный на тысячу человек приветственный марш играет. Столько же барабанщиков в литавры бьют. На особой трибуне, которая вся флагами стран Союза обвешана, перед всей этой толпой целый хеересмюзикиспициент, весь разряженный как петух. жезлом своим здоровенным, с кисточками машет, дирижирует. Я чуть не оглох от грохота и рёва труб, хотя к шуму привычен. Провели нас под куполом, вывели на площадь перед вокзалом… Огромный плакат — Дуче, Фюрер, Верховный Правитель. Стоят они на фоне восходящего солнца. Только стали нас в машины усаживать, как словно из-под земли толпа юных медхен с цветами. Лезут напропалую, букеты в руки суют. И поцеловать норовят. Одна маленькая, а настырная — прорвалась к «Витязям», в Севу вцепилась и не оторвать. Гляжу: Господи правый — у моего боевого майора натурально, слезы на глазах… Я думал, расчувствовался наш майор, а у него, оказывается, аллергия. Но ничего, все поняли как полагается.
Везли нас в открытых «майбахах». Сверху дирижабль плывёт, под ним наши портреты здоровенные висят на тросах, с этого агрегата листовки раскидывают, с балконов цветы, соответственно, между окон гирлянды цветочные растянуты, флаги опять же висят. Вдоль всей трассы опять эсэсовцы при полном параде, сапогами сияют начищенными до блеска, между ними блондинки, из «Союза немецких девушек», и перед ними юнцы из «Гитлерюгенда», в шортах своих кожаных коричневых. Барабаны грохочут, литавры бухают, трубы воют. Хромой Йозеф расстарался на совесть… Постановка — обалденная. Привезли нас не куда нибудь, а на новенький берлинский стадион. Там все трибуны забиты до отказа, хроникёры бегают, сама Лени Рифеншталь руками как винт у моего самолёта машет, ими руководит. Гул на стадионом даже давит немного. Вижу, «Варягам» уже не по себе становиться, но держатся бодро, не роняют честь русского офицерства. Машины нас к здоровенной трибуне подвезли, прямо по полю. Адъютанты дверцы открыли. Вывалились мы наружу, построились — шум сразу затих, нам шепчут, мол поднимайтесь наверх. Пошагали мы… Тут сам фюрер вышел и…я обалдел — он Врангеля по русскому обычаю трижды расцеловал. Орден ему повесил и так с каждым русским офицером потом: трижды целует и только потом — орден. Следом генералы из свиты нижних чинов награждают. Только уж не целуют.
Потом за нас принялись. Фюрер вдоль нашего строя идет, руки пожимает, ордена раздает. Вот и до меня дошел и даже споткнулся от неожиданности. Адъютант ему мою награду подаёт, он взял, и меня спрашивает: геноссе Шрамм, ваш отец воевал в первую мировую войну? Ну, я ему в ответ, погиб мой фатер, под Гелувельтом, возле Ипра. Обнял он тут меня, у самого слёзы на глазах и шепчет мне: Дорогой мой Макс, отец твой моим другом был, мы с ним в одной части воевали, в одном взводе. И ему я обязан тем, что стою сейчас перед тобой. Меня он от пули заслонил, на себя мою смерть принял. Тут я вообще в осадок выпал, но виду не подал, знаю, что нельзя: нас ведь сейчас сотни хроникёров и репортёров отовсюду снимают… Ну, отдал я честь Фюреру и народу, что на трибунах толпится, а меня к микрофону толкают, мол, речь скажи. Подошёл я на деревянных ногах, во рту пересохло, всё плывёт перед глазами от волнения. Сглотнул я слюну кое-как и голосом хриплым только и сумел выдохнуть: Спасибо тебе, Рейх, за то, что ты дал мне! Слава нашему Фюреру, Адольфу Гитлеру! Слава тем, кто доблестно сражался в Испании! Слава России и её Вождю! И замолк. Вначале тишина… А потом ТАКИЕ овации раздались — никогда такого не слышал…
Капитан Всеволод Соколов. Рим. 1937 год.
Рим… Мы выходим на вокзале. «Выходим»,-сильно сказано. После Берлина обмывали ордена. Сначала по-немецки: каждый кавалер встаёт, произносит краткий спич, потом мы все пьём, по выбору награждённого… Когда обмывали орден соратника Сахарова, некоторые немцы (да и наши) уже начинают падать. Илья Константинович заплетающимся языком произносит: «Дай Бог, чтоб не последний!» и сам тяжело садиться мимо стула. За полковником мой черёд. Что я говорю — сам не понимаю. Бокал с «Kirschenwasser» (я люблю вишнёвую настойку) выписывает в моей руке замысловатые фигуры. После тоста я слышу явственное «Mein Gott», с трудом понимаю, что произнёс это сам, и наступает темнота…
Следующий день приносит головную боль, тремер рук, морскую болезнь. Но после благословенного стакана портера и стопки водки с капустой и сосисками жизнь опять входит в норму… Через час все опять собираются и мы начинаем обмывать ордена по-нашему: в вагоне-ресторане взята хрустальная крюшонница. В неё бросают ордена, заливают продуктом господина Шустова (честь ему и хвала во веки веков!) и пускают по кругу. В чашу кладут только по три ордена зараз, поэтому после тридцать шестого ордена…
…Я обнаруживаю у себя на коленях Макса, который, в свою очередь, держит у себя на коленях (и всё это на мне!) двух очень легко одетых (у одной наколка и один чулок, у второй — браслет на левой руке) девиц. Я собираюсь указать обер-лейтенанту на недопустимость подобного поведения, но почему-то начинаю идиотски хихикать. Дальше — купе, тонкие пальцы, что-то требующие от меня, чьё-то горячее дыхание на моей шее… А потом: «Господа, наш состав прибывает в столицу Итальянского Королевства, город Рим!»