Смерть — дело одинокое
Шрифт:
— У Подмышек острые зубки, да?
— Да уж, в этом лучше не сомневаться.
— Пошли! — Генри, улыбаясь, обошел свою комнату. — Поищем-ка, где слепой прячет денежки. А по всей комнате! Дать восемьдесят баксов?
— Нет, что ты!
— Шестьдесят? Сорок?
— Двадцать — тридцать хватит за глаза!
— Ладно. — Генри остановился, захрюкал, засмеялся и вытащил из бокового кармана брюк толстую пачку денег. И стал отсчитывать бумажки.
— Вот сорок баксов!
— Скоро отдать не смогу, учти.
— Ну, если мы отыщем этого гада, который насмерть напугал Фанни, ты мне ни цента не будешь
В такси Генри улыбался всем запахам и ароматам, хотя откуда они исходят, не видел.
— Шикарно! Ни разу не нюхал такси! А это наше новенькое и едет быстро.
Я не смог удержаться и спросил:
— Генри, как ты умудрился скопить столько денег?
— Понимаешь, я играю на скачках, хотя лошадей не вижу, не трогаю и даже не могу их понюхать. У меня там друзья завелись. Они прислушиваются и делают ставки. Знаешь, я больше ставлю и меньше проигрываю, чем зрячее дурачье. Так денежки и копятся. Когда набирается слишком много, я хожу к кому-нибудь из этих противных леди в бунгало рядом с нашим домом. Все говорят, что они противные. Но мне-то плевать. Все равно ничего не вижу — слепой. Так что вот так. Где мы?
— На месте, — объяснил я.
Мы остановились в захудалой части Голливуда, южнее бульвара, в переулке за каким-то зданием. Генри потянул носом.
— Это не Подмышки, но кто-то из таких же. Держи ухо востро.
— Сейчас вернусь.
Я вышел из машины. Генри остался на заднем сиденье — глаза безмятежно закрыты, трость на коленях.
— Буду прислушиваться к счетчику, чтобы не бежал слишком быстро.
Сумерки уже успели уступить место темному вечеру, пока я, шагая по переулку, разыскал вход в здание, над задними дверями которого красовалась наполовину потухшая неоновая вывеска с изображением двуликого бога Януса, глядящего в разные стороны. Одно из его лиц было почти смыто дождем, да и второе вот-вот должна была постичь та же участь.
«Даже у богов, — подумал я, — выдаются неудачные годы».
Извиняясь и прося прощения, я пробирался вверх по лестнице мимо молодых, но со старыми лицами парней и девушек, скорчившихся на ступеньках, как побитые собаки; все курили и никто не обращал на меня внимания. Наконец я поднялся на верхний этаж.
Помещение редакции, казалось, не убирали со времен Гражданской войны. Весь пол, каждый его дюйм, был завален, засыпан, забросан бумагами. На столах и подоконниках лежали сотни пожелтевших, пожухлых старых газет. А три корзины для мусора пустовали. Те, кто швырял в них скомканную бумагу, видно, всякий раз промахивались, и таких промахов было не меньше десятков тысяч. Я шел через это бумажное море, доходившее мне до щиколоток, давя старые сигары, окурки и, судя по хрусту их крошечных ребер, тараканов. Под заваленным бумажными сугробами столом я увидел брошенную телефонную трубку, взял ее и послушал.
Я подумал, что услышу, как шумят машины под окнами миссис Гутиеррес. Балда! Она-то уж, наверно, давно повесила свою трубку.
— Благодарю, что подождали, — сказал я.
— Эй вы, что надо? — спросил кто-то.
Я повесил трубку и обернулся.
Через бумажное
— Я звонил сюда полчаса назад, — кивнул я на трубку. — только что закончил разговаривать сам с собой.
Он уставился на телефон, поскреб в затылке, и наконец до него дошел смысл моих слов. Изобразив слабое подобие улыбки, он протянул:
— Во-от гадство!
— Точно то же подумал и я.
Я заподозрил, что он гордится тем, как пренебрегает телефоном, — куда эффектней самому сочинять новости.
— Слушай, парень, — сказал мужчина, которого осенила новая идея — видно, он был из тех сообразительных, кто вытаскивает мебель из дому, когда ему нужно загнать в хлев коров. — А ты случаем не из легавых?
— Нет, я пудель.
— Что, что?
— Помнишь фильм «Пара черных ворон»?
— Что?
— Шел в двадцать шестом году. Там еще двое белых толкуют о пуделях? Ладно! Забудь! Это ты писал? — И я протянул ему страницу «Зеленой зависти» с грустнейшим призывом в самом низу.
Он прищурился на газету.
— Черт, нет, не я. Но все по закону. Это прислали.
— А тебе не пришло в голову, что может натворить такое объявление?
— О чем ты говоришь? Мы же их не читаем, станем мы! Печатаем, и делу конец. У нас свободная страна, верно? Ну-ка дай взглянуть. — Он выхватил газету и, шевеля губами, стал читать. — Ах, это! Черт! Здорово! Вот хохма, да?
— И тебе невдомек, что кто-то мог прочесть эту гнусь и решить, что это правда про него?
— Им же хуже. Слушай, парень, а катился бы ты отсюда вон! И без тебя тошно! — Он сунул мне в руку газету.
— Без домашнего телефона этого шутника я не уйду!
Он остолбенел, заморгал глазами, потом расхохотался.
— Да это секретная информация. Никому знать не положено. Хочешь ему написать — пожалуйста. Мы перешлем. Или он зайдет, сам заберет.
— Но мне надо срочно. Тут один человек умер и… — Однако завод у меня вдруг кончился. Я снова глянул на окружавшее нас бумажное море и, еще ни о чем толком не помышляя, вынул из кармана коробок спичек.
— Как у вас тут насчет пожароопасности? — спросил я.
— Какая еще пожароопасность? Иди ты к чертовой матери! — Он обвел горделивым взглядом вороха бумаги годичной давности, пустые банки из-под пива, брошенные прямо на пол бумажные стаканчики, старую обертку от гамбургеров. Его прямо-таки распирало от самодовольства. Глаза заискрились, когда его взгляд упал на картонки от молока, стоящие на подоконниках и активно вырабатывающие пенициллин, рядом с ними валялись кем-то сброшенные мужские трусы — завершающий штрих в этом хаосе.
Я чиркнул спичкой, чтобы привлечь его внимание.
— Эй! — воскликнул он.
Я задул первую спичку, показывая ему, какой я покладистый, но, поскольку никакого желания помочь он так и не выказывал, я зажег вторую.
— А что, если я случайно уроню ее на пол?
Он снова окинул взглядом пол. Бумажное море шуршало и ласкало его щиколотки. Урони я спичку, и огонь доберется до него в считанные секунды.
— Не посмеешь ты бросить, — сказал он.
— Да? — Я задул эту спичку и зажег третью.