Смерть героя
Шрифт:
— Где уж вам уловить. Если у вас были какие-то крохи ума, то они загублены недостатком образования, а по прирожденной тупости вы инстинктивно предпочитаете академизм. Я хочу сказать, неужели вы не видите, ведь пропорции Космос — Разложения в точности те же, что у канопской вазы144, хранящейся в неаполитанском музее Филанджиери!
— Как я могу это видеть? — с досадой спросил Джордж. — Я в Неаполе не бывал.
— Вот я и говорю! — победоносно воскликнул мистер Апджон. — Вы просто-напросто неуч, в этом все дело!
— Ну, а вторая картина? — сказал Джордж, решив не обижаться. — Это тоже в традициях канопской вазы?
— Черта с два! Я думал, уж это-то даже вы поймете! Я хочу сказать, как же вы не видите?
— Может быть, это фантазия на тему росписи греческих ваз? — наугад сказал Джордж, надеясь умиротворить вспыльчивого и уязвленного гения.
Мистер Апджон швырнул шпатель на пол.
— Вы невероятно тупы, Джордж!
— Да, да, конечно, очень глупо с моей стороны. Как это я сразу не понял. Вы меня простите, я целый день строчил всякую поденщину и немного ошалел.
— Я так и думал!
И мистер Апджон рывком повернул оба мольберта лицом к стене. Разговор прервался. Мистер Апджон сердито растянулся на кушетке и стал судорожно поедать засахаренные абрикосы. Он брал абрикос двумя пальцами — большим и указательным, отводя локоть под прямым углом, вытягивал шею и яростно раскусывал абрикос пополам. Джордж наблюдал это внушительное и варварское зрелище с таким интересом, словно ему открывался таинственный смысл древнего обряда Урима и Туммима145. Он сделал робкую попытку вновь завязать разговор, но мистер Апджон отверг ее жестом, который можно было истолковать лишь одним способом: чтобы переварить предательское тупоумие Джорджа и подсластить воспоминание о нем засахаренными абрикосами, мистер Апджон нуждается в полной и нерушимой тишине. Но вдруг Джордж вздрогнул, потому что мистер Апджон, кашлянув раз-другой, внезапно сорвался с кушетки, энергично отхаркнулся, с силой, которой для этого вовсе не требовалось, распахнул окно и сплюнул на улицу. Потом обернулся и сказал спокойно:
— Пойдемте-ка лучше к толстяку Шоббу.
Джордж с радостью согласился: он был еще так молод, что его привлекало всякое разношерстное сборище; и тут ему дозволено было созерцать странные и сложные омовения, которые мистер Апджон совершал над тазом, упрятанным бог весть почему в комоде под красное дерево.
Мистер Апджон был, видимо, весьма чистоплотен — во всяком случае, поскольку это касалось частей тела, выставляемых для всеобщего обозрения. Он тщательно мыл лицо, плескался, долго чистил зубы, так что Джордж стал опасаться, как бы из щетки не вылезла вся щетина, усиленно полоскал горло и отплевывался. Он старательно мылил и тер пемзой свои большие желтые руки, несколько напоминавшие лопаты, и с поразительным упорством и трудолюбием вычищал грязь из-под ногтей. Затем уселся перед трельяжем, в котором мог видеть себя и прямо и в профиль, и до тех пор на все лады причесывал и приглаживал щеткой свои сухие и жесткие, как солома, волосы, пока в них не затрещали электрические искры. Отдав сполна дань гигиене и красоте, мистер Апджон надел чистый воротничок, повязал ослепительный, неслыханных размеров галстук и облачился в долгополый сюртук с узкой талией, — все это в сочетании с несколько поношенными, но элегантными брюками, сильно сужающимися книзу, придавало ему вид лихого повесы эпохи Регентства146. Во время этой своеобразной пантомимы, длившейся чуть ли не целый час, мистер Апджон сохранял величайшую серьезность и лишь изредка испускал какие-то странные, не слишком мелодичные звуки — то ли пел, то ли мычал, — да разражался неистовой бранью всякий раз, когда под рукою не оказывалось какой-нибудь части туалета. Странное дело, мистер Апджон не был гомосексуалистом. Он всегда проявлял себя как пылкий поклонник тех, кого наши наивные предки называли слабым полом. Мистер Апджон нередко говорил, что после тяжких трудов на ниве супрематистской живописи лучший отдых для него — общество красивых женщин. Из рыцарских чувств, а может быть, и по необходимости скромно умалчивая о своих победах, он всегда готов был поговорить о любви и дать изысканно-эротический совет, вызывавший у всякого, кому хоть раз в жизни случалось спать с женщиной, подозрение, что мистер Апджон в лучшем случае мямля, а может быть, все еще девственник.
Затем мистер Апджон облачился в тонкое серое пальто, — в эпоху Регентства оно показалось бы верхом щегольства, — сунул под мышку длинную трость черного дерева без набалдашника, лихо заломил мягкую серую шляпу и направился к двери. Джордж двинулся следом — ребяческое важничанье и нелепая дерзость Апджона забавляли его, но и внушали что-то вроде почтения.
Едва они вышли на улицу, лондонская воскресная скука вылезла из своего логова, точно огромный, расплывчатый серый осьминог, и обхватила их вкрадчивыми щупальцами уныния. Мистер Апджон, неуязвимый, как Ахилл, в стигийских глубинах самонадеянности,147 уверенно шагал своей дорогой, чувствуя, что превзошел самого Джеймса Мак-Нейла Уистлера148. Мистера Апджона скука не настигала извне, она исходила от него самого. Он был слишком занят собственной персоной и почти не замечал, что делается вокруг.
Джордж,
— Что вы думаете о забастовке шахтеров? Газеты твердят, что она приведет страну к гибели, а как по-вашему? Мне кажется, обе стороны ведут себя довольно глупо, правда?
На этой забастовке Джордж впервые открыл, что в жизни Англии существует «социальная проблема» и ожесточенная классовая вражда, — она постоянно тлеет где-то под спудом и порою прорывается яростными вспышками ненависти, сдерживаемой лишь благодаря тому, что характер британского рабочего представляет собою холопскую смесь трусости и «добропорядочности».
— Ну, я хочу сказать, — начал мистер Апджон, которому редко удавалось сказать то, что он хотел, а хотелось ему всегда сказать нечто ошеломляюще оригинальное, — это не наше дело. Но я хочу сказать, если углекопы станут получать больше денег, тем лучше для нас. Они скорей будут покупать наши картины, чем сукины сыны вроде Монда, Питта или Асквита.149
Джордж был несколько ошарашен. Прежде всего раздоры в обществе волновали его не потому лишь, что они могли как-то задеть его самого, — ведь они касались всей страны. И, кроме того, он кое-что знал о рабочих и о том, как им живется. Не верилось, что лишние пять шиллингов в неделю заставят шахтеров покупать картины супрематистов и отказаться от своих излюбленных занятий — вряд ли они от этого перестанут сквернословить, гонять голубей, играть в карты и иные азартные игры, колотить жен и пьянствовать. Но мистер Апджон изрекал свои obiter dicta150 с таким апломбом, что двадцатилетнему юнцу простительно, если он и не понимал всей их нелепости.
Они шли по Черч-стрит (Кенсингтон) — мрачной траншее, соединяющей линию резервов Кенсингтон-Хай-стрит151 с передним краем Нотинг-Хилл-Гейт152. Странная штука — город: сложная система окопов и вечная война, скрытая, но столь же смертоносная, как открытое столкновение двух армий! Мы живем в окопах, гладкая облицовка домов служит бруствером и тыльным траверсом. За стенами не прекращается война — жены воюют с мужьями, дети с родителями, хозяева с рабочими, торговцы с торговцами, банкиры с юристами, и всеисцеляющая смерть подбирает все жертвы. Ожесточенная война — а из-за чего? Из-за денег — они символ власти; из-за власти — она символ и опора существования. Война всех против всех потрясает города! Столь же свирепая, тайная и беспощадная, как отчаянная война растений и скрытая от наших глаз борьба за существование в животном мире. Мы идем по Черч-стрит. По ходам сообщения. Нам не видно, что творится за бруствером, нам не видна бескрайняя «ничья земля» лондонских крыш. Мы не можем проникнуть взглядом сквозь стены домов. Что там, за этими грязными, закопченными, непроницаемыми стенами? Какие мученья, битвы, кровосмешение, какая жестокость, какие жертвы, и ужасы, и убожество, и пустота? Мы не можем проникнуть взором сквозь тротуары и брусчатку мостовых, увидеть подземные жилы электрических кабелей, артерии газовых и водопроводных магистралей, внутренности метрополитена. Мы не ощущаем, как вода просачивается сквозь глинистую почву Лондона; нам не разглядеть остатков древних, разрушенных Лондонов, которые ждут, чтобы до них докопались археологи с противоположной стороны земного шара; не увидеть глубоко-глубоко в земле окаменелых скелетов давно вымерших зверей и их окаменелые экскременты. Здесь, в Нотинг-Хилле, некогда саблезубый тигр, рыча, терзал свою добычу; мчался испуганный олень с ветвистыми рогами; выли волки; охотился бурый медведь; над головою днем клекотали орлы, а ночью метались во мраке огромные летучие мыши. Таинственный ропот лесной чащи, короткий вопль и грозное рычанье, и яростные любовные призывы самок — вот голоса, что раздавались здесь в ту пору, когда Ламанш был устьем Рейна.153
— Время идет, — сказал Джордж, — а что мы знаем о Времени? Доисторические животные, вроде ихтиозавров и королевы Виктории, забирались в свои берлоги, и спаривались, и порождали…
Громыхающий автобус, точно фантастический красный бык с огненными глазами и светящимся нутром, пронесся мимо и заглушил его последние слова.
— А? — переспросил мистер Апджон и выругался.
— Посмотрите-ка на этих обезьяноподобных двуногих, — продолжал Джордж, показывая на мирную влюбленную парочку и подозрительно косящегося на нее полицейского. — Что может быть гнуснее, свирепей, кровожадней, блудливей…
— Видите ли, я хочу сказать, для публики самое главное — то, о чем мы с вами толкуем… Так вот, возьмите в оборот толстяка Шобба, пусть он закажет вам статью обо мне и супрематизме.
— Нам надо бы почаще ходить в зоологический сад смотреть на обезьян. Шимпанзе прыгает с ловкостью политика. Орангутан очень похож на ирландца и курит трубку невозмутимо, как кемдентаунский убийца154. Распаленные краснозадые мандриллы посвятят вас в таинства любви. А мартышки лопочут без умолку — точь-в-точь, как мы! Сколько восторгов из ничего! Обратись к обезьяне, о поэт!