Смерть героя
Шрифт:
Кончались очередные две недели житья при штабе батальона, и он, как обычно, явился к старшине:
— Уинтерборн, вестовой четвертой роты, сэр. Возвращаюсь на передовую.
Старшина, поджав, губы, стал перелистывать какие-то бумаги.
— Сейчас посмотрим, сейчас по-смо-трим. Так, так, так. Ага, вот: рядовой Уинтерборн, номер тридцать один восемьсот девятнадцать. Так. В пятницу вы отправляетесь в Англию, в школу младших офицеров. В четверг в четыре часа дня явитесь в канцелярию за своими бумагами, у каптенармуса получите неприкосновенный запас. В пятницу до восьми утра явитесь на вокзале к коменданту, и вас вычеркнут из списка личного состава. Все ясно?
— Да, сэр. Пожалуйста, дайте бумажку для начальства на передовой.
— Незачем. Сегодня среда. Оставайтесь тут, а на ваше место
— Слушаю, сэр.
Вестовой, которого назначили на смену Уинтерборну, обрадовался донельзя. Он был молод, неглуп, до войны готовился стать школьным учителем; он так благодарил Уинтерборна, словно именно от него получил в подарок свою новую должность. Пуля уложила его наповал, когда он выбирался из окопа с первым же поручением. Уинтерборну стало казаться, будто он в сговоре с самим дьяволом, потому вместо него и гибнут другие.
На оставшиеся два дня его попросту освободили от службы. Разрешили каждый день ходить в душ, и он отмылся дочиста и избавился от вшей. Выдали ему совсем новое белье — не то что изношенные грязные тряпки, полные дохлых паразитов, какие всегда выдавали в душе; он получил новые обмотки и штаны вместо прежних, грязных и драных, и сдал свою рваную кожаную куртку. У него была парусиновая койка, и он спал по двенадцать часов кряду. И уже не был такой изможденный и затравленный, как в дни высоты 91.
Ему очень хотелось вернуться в Англию, и все же сильней всех других чувств было в нем вялое равнодушие. Вот уже приказано ехать, а ему, пожалуй, все равно — можно бы и остаться. Зачем длить эту пытку? Если остаться, его рано или поздно убьют, либо сделают вестовым батальона, что куда легче и спокойнее, чем служить младшим офицером в пехоте. Впрочем, может, и это имеет смысл: ведь он опять увидит Элизабет и Фанни…
Был жаркий летний день. Он брел по прямой французской дороге, по которой двумя нескончаемыми встречными потоками тянулись армейские грузовики и орудия. На заставе придирчиво подозрительные полевые жандармы и усиленный караул приказали ему вернуться. Он набрел на неогороженный лужок, поросший маками и желтыми маргаритками, и опустился наземь. Размеренно, неторопливо била тяжелая артиллерия; в небе появлялись все новые облачка шрапнельных разрывов, преследуя вражеский аэроплан; издалека донесся едва различимый, приглушенный расстоянием грохот: снаряд разорвался в М. Странное это было чувство — сидишь на траве, в начищенных башмаках, под жарким солнцем, и смотришь на полевые цветы, а невдалеке виднеются два целых, не поврежденных снарядами дома, и незачем все время быть начеку. Он сидел, упершись локтями в колени, подбородком — в кулаки, глядя прямо перед собой. Тело его отдыхало, но душу давила такая усталость, такое равнодушие, что он с радостью умер бы хоть сейчас без мучений на этом лугу, даже не вернувшись в Англию, не увидев больше Элизабет и Фанни. Он уже не мог забыться в мечтах, думать о чем-нибудь долго и связно, — либо мыслей не было вовсе и в голове стоял туман, либо вдруг захлестывали болезненно-яркие воспоминания. Не верилось, что всего каких-нибудь семь месяцев прошло с тех пор, как он покинул Англию, — казалось, прошло семь лет. Им овладело не то чтобы презрение к себе, скорее — равнодушие. Джордж Уинтерборн не возмущал его, но и нимало не занимал. Когда-то он был ужасно занят самим собой, своими желаниями и стремлениями; теперь ему все безразлично, ничего он не хочет, ни к чему не стремится. Едва ослабла узда армейской дисциплины и его на несколько часов предоставили самому себе, — и он поник, вялый, безвольный, ко всему равнодушный. Если бы в эту минуту ему сказали: ты уволен из армии, можешь идти на все четыре стороны, — он бы не знал, что с собой делать, и так бы и сидел тут и тупо глядел бы на маки и маргаритки.
Вечером, в канун его отъезда, вестовые и денщики раздобыли рому, пива и шампанского и заставили его выпить с ними. Уговаривали не забывать старых товарищей, не измываться над солдатами, когда он станет офицером. Он обещал, но ему было горько, что их уже разделила невидимая черта.
— Подумать только — придется козырять нашему Джорджу! — сказал кто-то.
В самом деле, подумать только! И почему он не остался с ними… Он много пил и впервые за всю свою жизнь лег спать пьяный.
Он пришел на станцию за несколько минут до восьми, задыхаясь, весь в поту от быстрой ходьбы в полной выкладке под жарким июльским
Выслушав наставления коменданта, он сел в поезд, уже готовый отойти. Вагон был почти пустой, только в дальнем конце собрались несколько отпускников. Он к ним не подошел — наконец-то можно хоть немного побыть одному.
Немецкая тяжелая артиллерия послала ему прощальный дружеский привет. На конечную станцию воинской железнодорожной ветки посыпались снаряды. Знакомый тошнотворный страх — предчувствие взрыва — охватил его, он не сомневался, что еще прежде, чем поезд тронется, снаряд угодит в их вагон. Он в ярости старался побороть это предчувствие, как будто единственным и самым главным в жизни было подавить инстинкт страха. Снаряды падали по одному, с аккуратными перерывами ровно в минуту. Он прислушивался к ним, весь в поту, крепко стиснув винтовку. Пусть тронется поезд или пусть уж скорей конец. А поезд все стоял. Грохот и треск справа, грохот и треск слева; и опять справа, и опять слева. Так он сидел один тридцать пять минут, и тридцать пять раз подряд оглушал его треск и грохот разрывов. Почему-то это было еще страшней ураганного огня, пытка была еще нестерпимей.
Наконец поезд дернулся и, пыхтя, медленно отошел от станции. Уинтерборн сидел, не шевелясь, и прислушивался к разрывам, — поезд ускорял ход, и они звучали все слабей и слабей. И вот уже их совсем не слышно за перестуком колес. К фронту поезда подползали медленно, осторожно, а этот мчался полным ходом. Уинтерборн видел из окна не тронутые снарядами станции, на которых толпились французские крестьяне, и французские солдаты-отпускники, и английские солдаты; видел чудесные ивы и тополя, точно на полотнах Коро,298— ветерок чуть шевелил листву, и она мерцала и переливалась на солнце; в лугах паслись коровы, мелькали в сырых канавах желтые ирисы, белели на высоких стеблях цветы дикой петрушки. Луг, сплошь покрытый алым клевером и белыми маргаритками, напомнил ему далекие дни в Мартинс Пойнте. Трудно, очень трудно поверить, что тот мальчик и теперешний Джордж Уинтерборн — один и тот же человек. Едва ли не с любопытством он поглядел на свою привычную форму хаки, на винтовку, — как странно, что тот мальчик десять лет спустя стал солдатом. Потом он спохватился, что забыл вложить штык в ножны. Штык так долго оставался примкнутым, что Уинтерборн насилу оторвал его. У выступа осталось кольцо ржавчины. Он достал промасленную тряпку и тщательно счистил ржавчину. В ножнах оказалось полно засохшей грязи, пришлось вычистить и их.
Из Булони он отправил телеграмму Элизабет. Комендант велел ему сдать все снаряжение, с собой можно было взять только личные пожитки. Он снял амуницию, положил рядом винтовку и исцарапанную, покрытую вмятинами каску, и все с таким чувством, словно свершал некий странный прощальный обряд. На борт парохода он поднялся с крохотным пакетиком в руках: в чистый носовой платок цвета хаки завернуты бритва, мыло, зубная щетка, гребешок да несколько писем. Все же он ухитрился протащить ранец и перевязь.
Воинский поезд, шедший из Фолкстона в Лондон, был до отказа набит отпускниками и ранеными, возвращавшимися из Франции. Когда он стал замедлять ход на стрелках, солдаты сгрудились у окон. Параллельно железной дороге тянулась улица — и все женщины и девушки, шедшие по ней, стоявшие в дверях или глядевшие из окон, махали платками, пронзительно выкрикивали приветствия и посылали воздушные поцелуи. Солдаты тоже возбужденно размахивали руками и кричали. Уинтерборна поразила красота женщин, красота чуть ли не ангельская. Семь месяцев он не видел женщины.
Когда прибыли в Лондон, было уже темно, но вокзал Виктория сверкал огнями. Длинный барьер отделял толпу от солдат, стремившихся к выходу в конце платформы. То здесь, то там какая-нибудь женщина бросалась на шею солдату. По крайней мере, в эту минуту женщины были искренни. Они плакали, плечи их вздрагивали; мгновенье солдат стоял совсем тихо, прижав к себе жену или невесту, потом отстранял ее. И женщина тотчас делала над собой усилие и уже казалась веселой и беспечной.
Многие солдаты очутились в Лондоне только проездом, и их никто не встречал.