Смерть моего врага
Шрифт:
Я не стану ничего рассказывать о страданиях, которые он принес нам. Час смерти — не время сводить счеты.
Мой враг вошел в мою жизнь, его ввел мой отец. «Тогда — помилуй нас Бог» и «Боюсь, мы его еще узнаем». Никогда в жизни не забыть мне этой угрозы и взгляда, которым она сопровождалась.
Но поначалу она ничего еще для меня не значила. Чуждый элемент был впущен в меня и лежал там, внутри, неподвижный, немой, в капсуле, не касаясь других органов и не раздражая их. И моя фантазия, казалось, покинула меня. Она подыскивала себе совершенно другие объекты, вокруг которых вращала свои детские страхи и надежды. Мои мысли загнали врага в странную тишину, из тишины пробились первые ростки одиночества.
Разговоры родителей все чаще повторялись,
— Прекрати, — говорила она. — Ты кличешь черта, да еще как будто получаешь от этого удовольствие.
Он возражал:
— Я только говорю, что думаю, и боюсь, что в один прекрасный день это окажется действительностью.
— Но ты же не веришь в это! — говорила она с упреком.
— А во что я должен верить?
— В то, что этого не случится! Не случится того, чего ты боишься!
— А кто помешает этому случиться? — спрашивал он сердито и склонял набок свою круглую голову.
— Нет, — гордо возражала она. — На сей раз ты не доведешь меня того, чтобы я произнесла это имя. Не вынудишь меня произносить его тебе на потеху.
Ее голос звучал решительно и твердо, как приказ. Невыполнимый приказ.
— Можешь произносить, — устало отвечал он. — Я не буду насмехаться.
— Пусть ты не будешь насмехаться, но ты все равно не веришь, — говорила она.
Мы стояли внизу, в ателье. Она подошла к выключателям и выключила свет.
— Мы должны экономить, — сказала она. — Ты зря жжешь свет. Сколько раз тебе говорить?
Это было вяло текущее время. Казалось, людям надоели собственные лица и лица их жен и друзей, они фотографировались намного реже.
— Я не разделяю этих бабских предрассудков, — отрезал он и принялся шагать по ателье из угла в угол.
— Следи за тем, что говоришь, — увещевала его она. — Здесь ребенок.
Я стоял около одной из больших переносных ламп, крепко держась за железную штангу на колесиках и двигая ее туда-сюда. Но я не упустил ни слова из их разговора. Услышав последнюю фразу, я прекратил свою забаву.
— Ведь это же бабское суеверие, — сказал отец, мельком взглянув на меня, — и я не желаю, чтобы мальчик разделял его. Он не должен верить, что Бог, или кто там еще, сидит наверху, за облаками, в своей проявочной. Что он регулирует уличное движение во избежание аварий, как вышколенный полицейский. Люди сами должны быть внимательными, чтобы не попасть под машины. Неужели ты и впрямь веришь, что этот тип наверху, в своей проявочной…
— Ты опять насмешничаешь, — рассердилась мама. — Прекрати, прошу тебя, ты опять об этом пожалеешь.
Она побледнела. Умоляюще простертые к нему руки дрожали.
— Я серьезно, — возразил он. — А если он злится на меня за мои разговоры, то не стоит того, чтобы сидеть там, наверху, в своей распрекрасной проявочной. Ведь у него там отличная наводка на резкость со всеми эффектами освещения (и трюками, подумал я), каких только можно пожелать. Я ему завидую. Человек есть человек, так оно было всегда, даже когда здесь, на земле, еще не было фотографических аппаратов. У человека есть руки, ноги, лицо, два глаза, рот с губами, язык. Зачем ему дан язык? Чтобы разговаривать, проклинать и, если угодно, молиться, говорить правду или лгать, произносить все, что приходит в голову. Но никто не знает, есть ли у этого старого фотографа там, наверху, любимые портреты, снимки, которые он считает особенно удачными, которые он иногда вынимает и с удовольствием рассматривает. А может быть, с ним все происходит так же, как со всеми нами. Может, он только задним числом узнает, какие совершил ошибки, где бы ему стоило немного подретушировать фото. Может, он с удовольствием повторил бы съемку, будь у него такая возможность. Я на этой планете всего лишь маленький паршивый фотограф. Ведь я путем и не учился этому ремеслу, как я учился на часовщика, я начинал как любитель, я всего лишь дилетант. И даже если
— А если человек добрый?
— Тогда у него непременно есть бородавка или родимое пятно.
Я вмешался в разговор неожиданно для себя самого:
— А если человек и добрый, и красивый, и умный?
Он строго посмотрел на меня.
— И ты туда же? — медленно произнес он. — Такой ко мне не придет, такому я без надобности. Разве что сделать фото на паспорт. Но это другое дело. Но может быть, у каждого из нас есть один любимый снимок, даже у старого фотографа там, наверху. Есть такой снимок, самый неудачный из всех, который он в часы затишья вынимает и рассматривает. И при этом говорит себе, чтобы окончательно не спятить: «Ах ты, старый халтурщик!»
— Вечно ты со своими байками, — сказала мама и подмигнула мне. — Давай сходим за хлебом.
Я пошел с ней.
— О чем говорил отец? — спросил я.
— Да так. У него свои мысли, — сказала она. — Дескать, он теперь фотограф.
— Что это значит? Почему он так говорил?
— Раньше, когда он был учителем танцев, — сказала она, — у него там, наверху, сидел главный танцмейстер. А еще раньше управляющий отелем. Он думает, что у Бога столько же профессий, сколько у него.
Но бывали и периоды веселости, хорошего расположения духа, когда он говорил, что пока еще ничего не случилось и вообще все еще может произойти по-другому. Так оно и шло. Но родители все-таки изменились. Их угнетала какая-то тревога, но чем сильнее она становилась, тем более противоположным было ее воздействие.
Отец, все более недоверчивый, обретал оптимизм, а мать, которая прислушивалась к своим суевериям, казалась мне погрустневшей и теряющей надежду. Меня мучило любопытство, хотелось узнать больше, и я лихорадочно просматривал газеты и журналы, в которых иногда печатали его портрет.
Вспоминаю одну фотографию. Я был разочарован. Не могу передать, насколько. Это было первое разочарование, которое он преподнес мне. О, это ничего не говорящее, обычное фото мужчины средних лет! Так, по крайней мере, казалось ребенку, ведь дети не обращают внимания на своеобразие лиц. Я ожидал большего, смутно чувствуя, что враг — это не обыкновенный смертный, но человек особого рода. Некое из ряда вон выходящее событие, некая выдающаяся связь возносит его над обыденностью. Но он, без сомнения, такой же, как все прочие, как мой отец и я. Почему тогда нужно призывать против него милость Божью? Неужели он может устроить такие страшные вещи, которых должен бояться даже отец? Кто дал ему такую власть?
Эти и похожие мысли были для меня потрясением. Они вызвали слабое предчувствие того, что позже превратилось в уверенность: враг — это знамя. Смерть поднимает его на пути из иного мира в наше бытие.
Когда слова отца уж очень сильно действовали на меня, я пристально вглядывался в изображение, впитывая его яростную злобу. Мой враг, думал я, упрямо рассматривая его фотографию, мой враг. Фото оставалось неподвижным и холодным, как всегда.
Чтобы ненависть длилась, ей тоже нужна взаимность.