Смерть призрака
Шрифт:
Эта комната, имевшая очертания латинской заглавной буквы «эль», почти целиком охватывала весь бельэтаж старого дома на канале. И, хотя в ней ничего не обновлялось со времен войны, она избежала элегантных банальностей Морриса и чудовищных картин, ценившихся в эпоху Эдуарда.
Гордостью Бэлл было то, что они с Джонни никогда не покупали ничего такого, что бы не соответствовало их личным пристрастиям, результатом которых явились алые камчатные венецианские гардины, слегка выцветшие, но все еще роскошные, шелковистый персидский ковер и великолепнейшие изразцы над камином в узкой части комнаты, когда-то красовавшиеся над алтарем старой фламандской церкви. Все это вместе взятое на фоне стен, обитых буйволовой кожей, создавало ощущение законченной гармонии, как это бывает с предметами, давно приученными быть вместе.
Что казалось немного странным здесь,
Посетитель миссис Лафкадио, сидевший напротив нее, выглядел несколько необычно в этой комнате и в сочетании хозяйкой дома. Это был высокий бледный молодой мужчина с прекрасными светлыми волосами. Он носил очки в роговой оправе, почти щегольской костюм, а главное впечатление от него заключалось в том, что он хорошо воспитан, слегка рассеян и как бы невнимателен к мелочам. Он глядел на хозяйку, немного щурясь, локти его покоились на подлокотниках кресла, а длинные кисти рук охватили колени.
Они были давними друзьями, и беседа иногда естественно прерывалась паузами, во время которых Бэлл всматривалась в собеседника.
— Ну ладно, — произнесла она с усмешкой, которой так славилась в девяностые годы. — Итак, мы здесь одни с вами, две избранные персоны. Разве это не забавно?
Он бросил на нее быстрый взгляд и запротестовал:
— Я не избранник, Боже избави! Оставляю эту неприличную участь пожилым леди, если она им по душе.
Слегка выцветшие карие глаза миссис Лафкадио улыбнулись этой глубокомысленной шутке.
— Джонни это любил, — сказала она. — В пору падения авторитета Гладстона из-за дела Гордона моему Джонни предложили написать его портрет. Он отказал заказчикам и написал Салмону, своему агенту: «Я не вижу смысла в том, чтобы сохранить лицо мистера Гладстона для будущего».
Кемпион выслушал ее с задумчивостью.
— Это одна из новейших историй о Лафкадио, предназначенная для нынешнего сезона? Вы это все выдумали?
Старая дама скромно потупилась на платочек, который держала в руке.
— Нет, — ответила она. — Я просто иногда слегка подправляю эти истории. Только слегка.
Бэлл вдруг почему-то встревожилась.
— Алберт, — взволнованно произнесла она, — ведь вы пришли ко мне просто так? Ведь вы не думаете, что кто-нибудь может украсть картину?
— Искренне надеюсь, что нет, — ответил он с некоторым беспокойством. — Если только, конечно, супермаклер Макс не задумал какую-нибудь сенсацию!
— Макс! — воскликнула, смеясь, миссис Лафкадио. — О мой дорогой, он заслуживает лучшего мнения. Его первая книга о Джонни, вышедшая вскоре после того, как была утеряна коллекция в Москве, называлась «Искусство Джона Лафкадио глазами того, кто его знал». Его восьмая книга о Джонни вышла в свет вчера. Она называется «Взгляды Макса Фастиена на искусство — критический обзор работ передовых искусствоведов Европы, посвященных Джону Лафкадио».
— И вы не выразили протеста? — спросил Кемпион.
— Протеста? Разумеется, нет. Джонни это бы понравилось. Он бы его слегка отшлепал, забавляясь. Кроме того, это имеет приятные стороны. Макс снискал славу только благодаря своим писаниям о Джонни. Я вполне знаменита только как жена Джонни. Милая бедняжка Беатрис считает себя знаменитостью как «вдохновительница» Джонни, а моя полоумная Лайза, которую это занимает меньше всех нас, поистине знаменита как «Клитемнестра» или «Девушка у пруда». — Бэлл вздохнула. — Я полагаю, это доставляет Джонни больше удовольствия, чем что-либо другое. — Она виновато посмотрела на собеседника. — Я всегда, видите ли, чувствую, что он откуда-то наблюдает за нами… Мистер Кэмпион кивнул с серьезным видом.
— Об этом ходили кое-какие слухи, — сказал он. — Диву даешься, насколько они проникают в сознание. И если я могу так выразиться, то, с точки зрения расхожей рекламы, его выдающаяся воля была признаком его гениальности. Я полагаю, что вряд ли найдется другой художник, который смог бы сотворить двенадцать новых картин спустя десять лет после своей кончины, да еще убедить половину жителей Лондона приходить и разглядывать их — одну за другой — в течение двенадцати лет.
Бэлл восприняла эту тираду без тени иронии.
— Я думаю, так оно и есть, —
— Это была потрясающая идея, — подтвердил молодой человек.
— Но было не просто устное желание, вы знаете, — сообщила старая дама. — Он оставил письмо. Вы ведь его никогда не видели? Я принесла его сюда и держу в столе.
Она удивительно проворно поднялась с места, торопливо пересекла комнату и, подойдя к большому бюро, инкрустированному серпентином, стала выдвигать один заваленный бумагами ящик за другим, пока наконец не вытащила откуда-то конверт, который с торжествующим видом принесла туда, где до этого они вдвоем сидели.
Кэмпион почтительно принял из ее рук реликвию и развернул лист тонкой бумаги, испещренной каракулями великой десницы Лафкадио.
Старая дама стояла за ним, вглядываясь в написанное из-за его плеча.
— Он его составил незадолго до смерти, — пояснила она, — он ведь всегда баловал меня письмами. Читайте вслух. Оно очень меня смешит.
«Дорогая Бэлл, — прочел Кэмпион, — когда ты вернешься скорбящей вдовой из аббатства, где десять тысяч идиотов будут (я надеюсь!) рыдать над вырезанными на мраморе виршами, посвященными их герою (не позволяй старине Фолиоту этим заняться, ибо я не хочу, чтобы обо мне напоминали чернопузые путти или плоскогрудые ангелы!), — итак, когда ты вернешься домой, пожалуйста, прочти это и еще раз приди мне на помощь, как ты всегда это делала.
Этот невежа Тэнкерей, с которым я только что болтал, оказывается, смотрит вперед, прямо в мою грядущую кончину. Он получит преимущество передо мной в течение десяти лет: будет гулять в чистом поле, кичиться своим омерзительным вкусом и мозгами, напоминающими молочный пудинг. И все это время ему не будет помехой сравнение со мной. И дело не в том, что этот человек не может рисовать. Мы, академики, так же хороши для публики, как любой пляжный фотограф-поденщик. Просто у него мышление обычного человека с его заботами о пригородных поездках, детишках, прирученных собаках, о моряках, пропавших в море. Я оплакиваю это мышление. Я говорил ему, что переживу его, даже если для этого мне придется умереть, — а мне придется это сделать, чтобы открыть ему однажды глаза.
Я оставлю в подвале двенадцать холстов, упакованных и запечатанных. Там лежит также письмо к старику Салмону со всеми необходимыми распоряжениями. Ты не должна выпускать все это из рук в течение пяти лет после моей смерти. Затем их следует отослать Салмону в таком же виде. Он будет их распаковывать, извлекать и обрамлять. По одной. Все они пронумерованы.
И я хочу, чтобы на одиннадцатом году после моей смерти в Воскресение Показа ты открыла мою мастерскую, разослала приглашения, как это принято, и показала первую картину. И это должно повторяться в течение двенадцати следующих лет. Салмон выполнит всю черновую работу, в том числе и маклерскую. К тому времени мой хлам, возможно, поднимется в цене, поэтому ты сможешь, если захочешь, просто для забавы выставить вон всю собравшуюся толпу. (Если же я буду окончательно забыт, моя родная, устрой эти показы ради меня и возьми на себя заботу о них.)
В любом случае старине Тэнкерею предстоит в течение двадцати двух лет терпеть меня, нависшего над его головой, и, если он это переживет, да будет с ним удача.
Многие станут пытаться склонить тебя к преждевременному вскрытию упаковок, аргументируя тем, что я вряд ли был в здравом уме, когда писал это письмо. Но ты же знаешь, что я в обычном смысле слова никогда и не был в здравом уме, и ты сумеешь отбиться от этих советчиков.
Вся моя любовь с тобой, родная. Если ты приметишь среди посетителей первых показов странную старую леди, не лишенную некоторого сходства с последней королевой (спаси ее Бог), знай, что это мой призрак в маскарадном наряде, и отнесись к нему с подобающим уважением.