Смерть секретарши (сборник)
Шрифт:
– Потревожили они вас. Эх, люди… А может, вам принести бутылочку… Тут продмаг близко… Вы только скажите…
– Нет, нет, не надо, – сказал он. – Так оно и лучше. Жена бы мне тоже не позволила. Это дело плохое.
– Отчего же плохое? – сказала Вера. – Если под настроение, да если немножко, и в компании к тому же. Только мне кажется, что от компаний этих одна беда, ни во что хорошее не втянут, так что и без компании хорошо… Одному…
– Вы так думаете? – спросил Северцев серьезно. – Вы считаете, что в этом ничего такого, слишком уж…
– Конечно, ничего! – воскликнула Вера и взглянула на Северцева с такой добротой и так ласково, что он не вытерпел, отвернулся и, торопливо простившись, заспешил прочь.
Вера долго смотрела ему в спину. Потом повернулась к его ограде и увидела, что Северцев забыл что-то разноцветное на скамеечке.
Бородатый и горбоносый человек трудился в ограде. Он привязывал проволочками к прутьям ограды какое-то изображение в четырехугольной рамке и по временам, отойдя на несколько шагов от ограды, им любовался.
«Портрет, наверно. Еще один фетишист…» – меланхолически подумал Северцев, проходя мимо, и обернулся. Обернувшись, он задержал свой взгляд на изображении несколько дольше, чем это позволяли приличия и осторожность, потому что бородатый человек уже заметил его любопытство, уже закивал ему ободряюще и вопросительно, иронично и торжественно в одно и то же время: вот, видите, дружок, чем я, взрослый человек, здесь занимаюсь. Это с одной стороны. А с другой: ну и как? Правда ведь неплохо получилось?
«А что получилось-то? Что там у него намалевано?» – в смятении думал Северцев, разглядывая необычную композицию. В рамке была различима крошечная фотография на фоне какого-то пейзажа, а по бокам еще две птички, намалеванные безнадежным любителем, а посередке – ноты.
– Вы, навегно, сгазу узнали эти ноты, – сказал горбоносый человек, сильно и приятно грассируя.
– Нет, простите, пока нет, – сказал Северцев, уже подозревая, что он будет сурово наказан за свою неумеренную любознательность.
– Ну как же, как же! Это замечательная песня. Популярная песня. Пгосто пгекгасная песня, и всякий должен ее знать… – Бородатый запел без слов, все же ухитряясь при этом грассировать: – Лял-ля-ля та-га-гам, та-га-гам… Узнаете?
– Что-то мне… Еще не совсем… – мямлил Северцев.
– С чего начинается Година… Та-га-гам, та-гагам…
– А-а-а, ну конечно. Конечно. – Северцев улыбнулся восторженно, благодарно и уже попятился, откланиваясь, когда человек вдруг спросил:
– А это что, скажите мне, за птица? Узнаете?
– М-м-м… Не совсем.
– Ну, как же, голубчик! Это сигин. Мифическая птица сигин. Сейчас объясню почему. Мою свояченицу звали Циля. Это сестга жены, вы уже, навегно, поняли, потому что сам я исконно русский… Владимир Иваныч Пгошин, будем знакомы, доцент института Кгупской, завкафедрой атеизма. Нет, нет, пусть вас это не смущает – то, что свояченицу звали Циля. В тангутском языке пегегласовки «ц» и «с» совершенно обычны. Так что Циля и сигин…
– Она была тангутка?
– Кто? Циля? Нет, она была евгейка, как и моя супгуга, но в то вгемя, когда она умигала в муках, стгашная смегть от миомы, я габотал над диссегтацией о тангутах, в доме твогчества, жена пгиезжала ко мне по втогникам, и вот, когда она умегла…
– Жена?
– Нет, свояченица… Как газ в это вгемя пгекгасная птица-сигин…
Северцеву нестерпимо захотелось выпить.
–
– Я сгазу это увидел… – сказал доцент. – Вы должны бегать. Бегать не как Гилмог. Не бег гади жизни. А жизнь гади движения… Помните, как это у Магкса?
– Хогошо, – сказал Северцев, начиная грассировать против воли. – В дгугой газ. Мне на автобус… Пгощайте, пгофессор…
– Мы еще увидимся, – спокойно сказал доцент и засучил рукава, подступая к могиле свояченицы.
Уже выбравшись на аллею, Северцев услышал его бодрое пение:
– С чего начин-нается Г-година…
Впрочем, Северцеву не сразу удалось добраться до ворот, потому что главная аллея оказалась запружена людьми. В стороне, неподалеку от аллеи, шли похороны, но провожающие не уместились в тесных промежутках между могилами. Они стояли кучками в разных местах и толпились на аллее. Северцеву неудобно было проталкиваться через толпу, и он решил переждать. От могилы доносились женские вскрики и бормотание, однако здесь, в стороне, все было спокойно и чинно. Ровными рядами стояли венки с надписями. «Честному коммунисту, активному общественнику», «Члену партийного бюро», «Начальнику лаборатории диффузных соединений», «Активисту БРИЗ», «Председателю КВЗ». Видно было, что люди, провожавшие в последний путь своего сослуживца, понимали, что в том новом месте, куда он сейчас отправился, ему могут пригодиться все его земные должности и труды (особенно неоплачиваемые, так называемые общественные), весь его земной стаж и все заслуги… Сами эти люди, его сослуживцы, подчиненные и товарищи по разным организациям, испытывали некоторую неловкость по поводу происходящего здесь и потому старались держаться подальше от могилы, от мертвеца и неумеренных надгробных плачей. Эти люди словно бы считали самую смерть и все с ней связанное неким пережитком прошлого, доставшимся нам от царского режима и от темного буржуазного строя, когда медицина была развита слабо, в умах царила религия и на каждом шагу околачивались все эти присяжные поверенные, частные приставы, околоточные, акцизные и другие призраки минувшего. Человек нового общества был создан для счастья, как птица для полета, он молодел с каждым днем (недаром на служебных торжествах он со всей серьезностью пел известную песню: «Не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым») и умирал лишь в порядке недоразумения. Потому самое лучшее, что мог сделать образованный, поистине современный и передовой человек в этой ситуации, – это не замечать происшедший факт смерти и как можно меньше заострять на нем внимание. Потому-то люди, старавшиеся держаться подальше от могилы, говорили между собой о насущных проблемах быстротекущей, но не иссякающей жизни. Северцев, не решавшийся потревожить двух солидных граждан, наглухо загородивших ему проход, стал свидетелем такого диалога, который хотя и не имел внешне отношения к нынешним похоронам, однако самой безотносительностью своей наносил достойный удар как смертельному пережитку, так и ретроградному ритуалу захоронения тела.
– Партбюро у них крепкое, – сказал пожилой мужчина в плаще. – Заворг крепкий. Культсектор сильный. И наглядная агитация поставлена.
– Однако партучеба хромает, – сказал совсем еще молодой, задорный и румяный мужчина в таком же, как старший, длинном плаще. – Четыре кружка по XXV съезду – это курам на смех.
– Да, курам на смех, – подтвердил старший. – Но наглядную со счетов сбрасывать нельзя. Для масс она где-то, по большому счету, важней. Ну, а с кружками где-то недоглядели…
– Да, да. И где-то недоглядели! – воскликнул молодой.
– Я вот вас соберу, не сейчас еще, в обозримом будущем, – сказал старший, и Северцеву вдруг показалось, что человек этот бессмертен. Он был не просто старший и даже, пожалуй, старый, он был по-настоящему бессмертен. Он еще соберет их в обозримом и необозримом будущем, он наладит им партучебу, поставит наглядную, выберет крепких, изыщет сильных, отсеет слабых, повернет их всех лицом к задачам… Северцеву стало обидно за себя, завидно, и снова нестерпимо захотелось напиться. Однако он твердо знал, что Люба этого бы не одобрила. Конечно, если б она была жива, не грех было бы ее даже и обмануть разок, с видом на предстоящее раскаяние, восстать против этой жестокости, против ее всевидящего ока, но теперь, когда она была, в сущности, усопшей, во всяком случае в глазах окружающих, нельзя было поступать с ней подобным образом. Этого она не одобрила бы и не одобрит. Северцев знал это наверняка…