Смерть Тихого Дона. Роман в 4-х частях
Шрифт:
А вахмистр как-то зябко жмется и говорит дальше:
– Большавицкие же пропагандисты особенно к нам - казакам, подьяжжать стали. И вспрашивають и нас: на кой чёрт нам за францусский аль там английский капитал воевать надо и головы наши за них класть? А офицеры наши, спанталыку сбитые, молчать, и получилась у казаков к ним вроде как недоверия. А русские офицеры, генерального штабу, те, почитай, все красные, молодежь на четверть с красными бантами шшеголяют. Вон Брусилова-гинярала возьмитя, давал яму царь Георгия, так он при всем народе царю свому руку целовал, а потом, как тот же самый царь спросил яво, што ж яму таперь делать, одно тольки и сказал: «Отрякайси!». Энтот же самый Брусилов солдатам почетного караулу посля революции руку подавать стал, а они и глаза вылупили: стоять все по команде «смирно», ружья «на-караул» держуть, а он к ним с рукой лезить. Я, мол, таперь табе тоже товарищ! Видал я ету комедию своими глазами, и плюнуть мне захотелось: вот так холуй в гиняральском чине...
А бабушка невозмутимо продолжает своё:
– А когда скотиняку какую продашь, завсегда ты чудок волосьев от хвоста ее отрежь и под образа поклади. Никогда тогда скот в дворе твоем не переведется. Да, а вот ишо, штоб молотники у тибе никогда не хворали, обязательно, когда жито косишь, завсегда перьвый сноп сторчака посередь поля станови. И будуть тогда молотники твои, как тот сноп, крепко на ногах стоять. Поняла, хворости у нас никак не было! Иного мы в наше время боялись: силы нечистой. Вон и Алексей мой покойный, как на Кавказе служил, чего тольки не нагляделси и не наслухалси. Там, в Терских казаках, коли женского полу дите родится да некрещенным помрет, ежели окстить его не успеют, то воскрясает то дитё и в русалку оборачивается. И живуть те русалки в стипе, а в особый, в русальный день, голые, как мать родила, возля болот сбираются, круг болот тех пляшуть, и не дай Бог никому в тот день мимо того болота иттить, до смерти того человека русалки те зашшекотять. А кто за пазуху полыни положить, тому ничего не будить, русалки духу полынного не терпять. И все они страсть какие красивые, только с лица, как мел, белые, а волосья до пяток, и живуть с ягод лесных, с ежевики да с травы, и в болотах хоронятся...
Слышно что кто-то отворяет ворота и въезжает во двор. Дверь распахивается и появляется на пороге сам предводитель дворянства Мельников. Будь то архангел Михаил с мечом и в латах - не произвел бы он такого впечатления. Первой приходит в себя бабушка:
– А-а! Гостёк дорогой! Заходи, заходи, нечего косяки подпирать, они у нас и так крепкие.
Мельников делает церемонный поклон:
– Хоть, как говорится, незваный гость хуже татарина, всё же, приняв во внимание, что единение чисто-русских...
– Простите мне, что так врываюсь, но сделать это почел я необходимым, ибо время никак не терпит. С тех пор, как под давлением гнусного скопища мерзавцев, именовавших себя Государственной Думой, вынужден был отречься от престола наш государь-император, ничего мы больше не слышим, кроме нечленораздельного рёва: «Свобода, свобода!». До дурноты, до одури, до помешательства. Гнусную, грязную, неграмотную толпу воров, жуликов, карманщиков, пропойц, бездельников и убийц открыто подбивают на преступления и измену отечеству, а немецкий агент некий, по воровской кличке именующий себя Лениным, немецкий агент из сифилистических дворянчиков, а с ним жидок из Америки по имени Лёва Троцкий. А мы - сидим сложа руки и ничего не предпринимаем. Пулеметы на эту сволочь нужны, картечь на этот сброд, свинец! Чтобы загнать проснувшуюся зверюку в ее вековую берлогу. И не только тех уничтожить, кто бунтует, убивает офицеров, грабит и насильничает, но и всех тех, кто всенародно, на улице, лобызался при вести об отречении государя и императора нашего, видевшего вокруг себя лишь ложь, предательство и измену. Пул-ле-мё-о...
Вахмистр вдруг краснеет и перебивает Мельникова:
– Я даже дюже прошу вас мине простить за то, што встряваю посередь вашего разговору, ну одно гребтится мине узнать и вас вопросить: а кто же с тех пулеметов стрялять будить?
Мельников, видимо, ошарашен таким вопросом:
– То есть, как это так - кто стрелять будет? Ясно, как день - верные долгу и присяге войска!
Дядя Андрюша пожимает плечами:
– А где же они, эти верные долгу и присяге?
Мельников окончательно закипает:
– Где? В первую голову - казаки! Сначала в плети сволочь эту, в плети, в плети!
Взяв рюмку меж пальцами, делает ею атаман круги по столу и, не взглянув на Мельникова, говорит совершенно спокойно:
– А иде ж вы таперь таких казаков найдетя, господин полковник?
Слова атамана приводят Мельникова в ярость. Захлебнувшись, сначала не может он ничего сказать, вдруг вскакивает со стула, роняет стоящую перед ним тарелку с пирожками на пол и кричит:
– Во-первых, не господин полковник я, а ваше высокоблагородие, а во-вторых, коли уж желаешь ты со мной говорить, то потрудись встать!
Только вскинув глаза на позеленевшего, с налившимися кровью глазами, Мельникова, так же спокойно отвечает ему атаман:
– Ну, коли уж на то пошло, то тута, в хуторе нашем, ежели кого стоя и спрашивать, так только мине, атамана хуторского. Вы, господин полковник, на Дону, а не в вашей Саратовской губернии, и не с мужиками, а с казаками гутаритя.
Мельников падает на стул, мама подбегает к нему со стаканом воды, разливая ее себе на мундир, едва он выговаривает:
– Т-т-ак, э-т-то ч-т-то же такое? Попал я на большевистский митинг, что ли?
Атаман только качает головой:
– Во-во! И этак думають они людей найтить, которые с ихних пулеметов стрялять учнуть. Вряд што у них получится.
Мельников жадно пьет воду и бормочет:
– П-пугачевщина! К-катастрофа... погибла Россия...
Двери неслышно открываются, на пороге появляются два старика-казака. Сняв фуражки, крестятся они на иконы, с достоинством кланяются:
– Здорово днявали. Разряшитя взойтить, часн?я компания?
Старикам пододвигают стулья, потеснившись, усаживаются они к столу и взгляды их, как завороженные, останавливаются на бутылке с водкой.
Семен решает исчезнуть. Уходя, слышит он слова вахмистра:
– Ить это же, вашсокблародия, котел закипевший. И того и гляди взорвется. А вы нам - плети! Плетью обуха не перешибешь. Тут с понятием подходить надо и во вниманию взять скольки нас, казаков, и какие и мы стали...
* * *
О всём подробно расспросив гостя, качает головой Гаврил Софронович, дедушкин друг, и тихо говорит Семену:
– Так-так... кабы дед твой живым был, иная бы линия тут у нас пошла. А ты мине про Дон таперь послухай: как зачалась по Расее завирюха, как забунтовали солдаты супротив царя, Бог с ним, глупой был человек, у бабы у своей под подолом сидел, да, так вот, как всё зачалось, то перьвым долгом выпроводили казаки наказного атамана графа Граббе из Черкасска. И собралси там Казачий Союз и созвал он Донской Войсковой съезд, в апреле месяце, шашнадцатого числа. И выбрал тот Съезд Исполнительный Комитет, и послал тот Комитет по всем станицам и полкам приказ: избирать на Круг, на парламент наш, дилягатов. И всколыхнулси и взволновалси Дон наш, батюшка. И послал дилягатов на Круг, и двадцать шастого мая открылись засядания того Кругу в перьвый раз посля 1723 года. Сто девяносто четыре года не имели мы, казаки, права в России открыто голос свой подавать, а таперь сами, всенародной душой, за собственное дело взялись. А в Петрограде посланные Кругом представители Союза Казачьих Войск исделали, штоб через него голос всех двенадцати казачьих войск подавать. Не грабили, не убивали, не насильничали, не расстреливали, а хату нашу по старинным планам перестраивали. Восьмнадцатого июня выбрал тот Круг наш вольными голосами нашего усть-медведицкого казака Усть-Хопёрской станицы, генерала от каваллерии, кавалера двух Георгиевских хрястов Ликсей Максимыча Каледина. И сказал придсядатель Кругу: «Прерванные волею царя Петра Первого в лето 1723 заседания Круга продолжаются!». Понял ай нет, в чем загвоздка, а в том, што до того году были мы самостоятельные и таперь, почитай, посля двухсот лет, обратно праву свою получили, сами в руки взяли. И таперь надея у мине одна на шистьдясят полков наших да на восемьдесят батарей, да на все отдельные сотни и команды, а их боле полутора сотен. Вот ежели сбиреть их всех Каледин на Дон, то и бояться нам нечего. А немцев нам тоже бояться нечего, не враги они нам. А нам - плетни по границе поплести, потому холопы они там были, холопами и останутся. Так, Семен, ну иди, иди, рябяты тибе дожидають...
На старом излюбленном их месте, у канавы, давно уже дожидаются его хуторские друзья. И первым спрашивает Семена Петька:
– Ты про бабку Шилиху слыхал? Про энту, што христославов на принимала?
– Нет, а что с ней?
– А то, што ведьмачила она. Силу нечистую признавала. К примеру - пойдеть в лес, целую, как есть, осину сама с корнем из земли выдереть и несёть домой одна такуя дерево, што ее и шесть казаков не подымуть. Черти ей нясти помогали. А то в свинью оборачивалась и по хутору ночью бегала. И слову такую знала, што коровы молоко давать переставали, одно знають, бягуть со дворов, рявуть дуром, бяда на весь хутор и тольки. А хто ночью в одиночку по хутору шел, кидалась та свинья на няво, здоровая, зубы, как у кракадила, кидалась и до смерти искусать норовила. И пришли с фронту на побывку браты Песковатсковы, а они ни в сон, ни в чох, ни в вороний грай не верють, фронтовики. И пошли они одного разу ночью по хутору в чириках, штоб слыхать их не было. И наскочила на старшого брата та свинья - передом он шел, а младший чудок вроде поотстал. А старший брат тольки цоп ту свинью за ногу переднюю, вертится она, а младший брат подскочил да за заднюю. И поволокли ее к пенькю, и к тому пенькю у правления переднюю ее ногу гвоздем прибили. И пошли домой спать. А когда утром вышли, а свиньи нету, тольки кровишша, и скрозь по улице след прокладен. А тут бягить Манькя Усова и шумить: «Эй, бабка Шилиха помираить». Побегли браты по тому кровавому следу и в курень бабки Шилихи он их привел. А тут уж и атаман пришел. Глядять - ляжить бабка Шилиха на кровати, а из правой из ее руке, тряпкой замотанной, так кровишша и тикеть, так и бьеть, как тот фонтан. Понял, в чём дела - ить гвоздь-то, свиньей когда она бегала, ей в правую переднюю ногу забили. Глянули казаки, и хотели ее тут же кольями убить, да атаман не свелел. «Нехай, сказал, ляжить, поглядим, што будить». А она месяц ляжить, другой, кровишша с ней тикеть, а помирать не помираить. Извялась вся, как шкилет стала, тут рази не догадайси дед Афанасий, взял он осиновый сук, исделал из яво клин, вошел с казаками в курень бабки Шилихи и клин тот осиновый под матку вбил. И тольки он тот клин под матку молотком вбил, захрипела Шилиха, зявнула раза два и померла...
* * *
Двор Анания Григорьевича выметен чисто, полы в курене вымыли с кирпичом, заслали половиками, окна и щеколды протерли так, что горят они на солнце, дверные ручки тем же кирпичом оттерли, всё в полный парад привели.
Убили на австрийском фронте младшего сына его Гришу, осталась вдова с двумя сыновьями, а старший сын, хранит его Бог, доси еще живой. Прислал он письмо из Пскова-города, что на торжество прибыть никак не может.
Во дворе Анания Григорьевича будут сегодня внука его, которому как раз годик сравнялся, в первый раз на коня сажать. Столы для гостей поделали посередь двора и с удовольствием наблюдают собравшиеся гости за бабьей суетой и за тем, как растет на столах то, что хозяину Бог послал. А послал ему Бог для всего хутора богатое угощение.