Смерть внезапна и страшна
Шрифт:
– Мне нужно знать о ней как можно больше, – проговорил юрист. – Я должен понимать, что происходило в ее голове.
– Конечно. – Эстер серьезно поглядела на него и повела плечами. – Я извещу вас, обнаружив что-нибудь полезное для вашего дела. Вы желаете получить письменный рапорт или удовлетворитесь устным сообщением?
Оливер с трудом удержался от улыбки.
– Предпочитаю личную беседу, – проговорил он деловым тоном. – Я в свою очередь извещу вас, если у меня появится новый вопрос. Весьма благодарен за помощь. Не сомневаюсь, что правосудие оценит ваши усилия.
– А я-то думала, что вы собираетесь служить сэру Герберту, – сухо ответила девушка. Она вежливо распрощалась с адвокатом и, извинившись, вернулась
Когда Эстер вышла, Рэтбоун не стал торопиться на выход из небольшой комнатки. Воодушевление медленно оставляло его. Он уже успел забыть, как волновало его всегда общество мисс Лэттерли, такой естественной и интеллигентной… С ней ему было сразу и уютно, и тревожно. Эта девушка приносила ему нечто такое… Одним словом, он не мог ни выбросить ее из своих дум, ни избрать предметом для холодных размышлений.
Монк испытал весьма смешанные чувства, услыхав от Оливера Рэтбоуна просьбу о помощи. Читая письма Пруденс впервые, он видел в них свидетельство, разоблачающее нечистоплотность сэра Герберта. Письма эти позорили хирурга как человека и профессионала, и если убитая медсестра проявила неблагоразумие, что было весьма вероятно, то мотив для убийства трудно было оспорить. Такому мотиву легко поверит любой суд.
И все-таки существовала возможность того, что все взаимоотношения существовали только в лихорадочном воображении Пруденс… Детектив не усомнился бы в этом, имей он дело с другой женщиной. Хотя, быть может, он самовольно наделил мисс Бэрримор моральной силой, целеустремленностью и сверхчеловеческой преданностью своему делу, проглядев обычные слабости, присущие всякой смертной? Неужели он снова создал в своем воображении женщину, во всем превосходящую слабый пол и ничуть не похожую на реальную?
Это была горькая мысль, но, как бы ни ранила она его, Уильям не вправе был ее отвергнуть. Он не забыл, как наделил свою Гермиону качествами, совершенно чуждыми ей, и как, быть может, идеализировал Имогену Лэттерли. Он всегда превозносил женщин, безнадежно не понимая их сути. Похоже, там, где дело касалось слабого пола, Монк не просто не умел понимать его природу – он не мог даже учиться на своих же ошибках.
Впрочем, он все равно оставался мастером своего дела и имел все основания считать себя блестящим детективом. Об этом свидетельствовали результаты его расследований: это был перечень побед. Теперь, забыв все подробности прошлых дел, Уильям помнил главное: все признавали, что он почти не знает ошибок. Никто не мог отозваться о нем пренебрежительно или без нужды встать на его пути. Его помощники всегда старались проявить себя как можно лучше. Да, они опасались его и повиновались ему с трепетом, но успех встречали с восторгом и гордостью, как участники общего дела. Служить у Монка значило добиться посвящения в рыцари… Это было мерой успеха в карьере, ступенькой к более важным деяниям.
Тут вместе с уже привычной неловкостью сыщик вспомнил рассказ Ранкорна о том, как он, Монк, тиранил молодого констебля, работавшего с ним настолько давно, что облик его растворялся где-то на границе памяти. Он едва мог вспомнить лицо того человека, каким видел его, когда хлестал пренебрежительными словами, обвинял в застенчивости и мягкосердечии к упрямо запиравшимся свидетелям, не желавшим пробуждать болезненные воспоминания и не считаясь с ценой, в которую обойдется другим подобное умолчание. Уильям ощутил острый укол вины в отношении этого полицейского, который не был медлительным или трусливым: просто он внимательнее относился к чувствам других и решал проблему получения показаний другим способом. Быть может, он действовал менее эффективно, чем Монк, но не давал основания для сомнений в своих моральных устоях. Теперь детектив видел это, по-новому воспринимая прошлое и яснее понимая себя самого. Но тогда он ощущал привычное презрение и не пытался
Уильям не мог вспомнить, что случилось с тем человеком… Остался ли он в полиции, униженный и оскорбленный, или же бросил службу? О боже! Неужели он, Монк, погубил его?!
Но напрягая мозг, сыщик не мог отыскать ключа к воспоминаниям. Не мог вспомнить, что дальше сталось с тем его коллегой. А это, возможно, означало, что тогда ему было все равно… что за гадкая мысль!
Но оставалась работа. Он должен вновь обратиться к заданию, данному Рэтбоуном, и постараться оправдать сэра Герберта с тем же рвением, с каким он стремился его осудить. Быть может, придется потрудиться еще усерднее – ради собственного удовлетворения. Письма доказывали только возможность виновности хирурга и не могли считаться доказательством. Однако решить дело в пользу Стэнхоупа мог только факт, свидетельствующий, что он не мог этого сделать. Но, поскольку у него были и средства, и возможности, и, безусловно, причины совершить преступление, на подобное рассчитывать не приходилось. Оставалось доказать, что виновен кто-то другой. Только таким образом можно оправдать медика. Сомнение в виновности лишь избавит его от веревки палача, но не спасет его честь и репутацию.
Но действительно ли он невиновен?
Плохо оставить преступника на свободе, но куда хуже медленно и преднамеренно осуждать на смерть ни в чем не повинного. Монку уже пришлось испытывать подобное, и он бы отдал все, что знал и имел, все до последнего – все свои дни и ночи, – чтобы вновь не переживать этого события. Оно все еще преследовало его по ночам и возникало в снах: бледное лицо, лишенное тени надежды. Жестокому суду над собой не могло помешать сознание того, что Уильям тогда пытался предотвратить драму.
Доказательств вины в смерти Пруденс кого-то другого попросту могло не сохраниться: не было ни следов, ни зажатой в кулаке полоски оторванной ткани, никто ничего не видел и не слышал… Не было лжи, в которой можно было кого-нибудь изобличить.
Но если это не сэр Стэнхоуп, то кто же?
Сыщик не знал, с чего начать. Было всего два варианта: доказать чью-то вину, что могло оказаться невозможным, или же бросить на подозрения в адрес сэра Герберта столь сильную тень, что суд в них усомнится. В том, что касалось первого варианта, детектив уже проделал почти все возможное. Если ему не придет в голову новая мысль, придется заняться вторым вариантом. Надо обратиться к коллегам обвиняемого и выяснить его репутацию. В худшем случае они великолепно охарактеризуют его как личность.
Последовало несколько весьма загруженных дней, занятых чрезвычайно вежливыми собеседованиями, в которых Монк старался из-под профессиональных похвал выудить что-нибудь глубокое. Комплименты попечителей госпиталя сопровождались тщательно сформулированными сомнениями в том, что сэр Герберт мог учинить подобную вещь и довольно нервными согласиями выступить на суде в его защиту, но только если это будет совершенно необходимо. Попечители весьма опасались оказаться замешанными в грязную, как они заранее предполагали, историю. По их лицам сыщик с прискорбием понял, что они не уверены ни в виновности хирурга, ни в обратном и не хотели бы случайно оказаться на потерпевшей поражение стороне.
Миссис Флаэрти в ответ на попытки поговорить с ней просто надулась. Она абсолютно не желала высказывать какое бы то ни было мнение и отказалась выступить на суде. Старшая медсестра не скрывала испуга и, считая себя беззащитной, как это нередко бывает в подобных случаях, замкнулась в себе. Монк отнесся к ней с большим терпением и, к своему удивлению, обнаружил, что понимает эту женщину куда лучше, чем он мог бы рассчитывать. Беседуя с ней в неярко освещенном госпитальном коридоре, Уильям угадывал под ее морщинистой бледной кожей с яркими пятнами, выступившими на щеках, истинную глубину ее смятения и неожиданную ранимость.