Смертники
Шрифт:
— А я?… — жалобно прошептал Иоська и еще больше выта-: теред свою уродливую прыщеватую нижнюю челюсть 1 ты! — горячо и убежденно ответил Базулин — Степ-•азулин сроду еще товарища не бросал. Он вдруг вплотную подсел к Иоське, быстро и щупающе эвел глазами камеру и так же осторожно и быстро сказал-
Шмется народ тут… Разговор у меня есть с тобой нуж-Опосля только — повремени малость…
…Вечер.
Задвигаются на каждой двери засовы, люди набрасывают тугие — медными сжавшимися кулаками — замки
Вечер — изморозной черепахой, и черепахой — рыхлая мутноглазая ночь.
Люди в тюремной камере прижимаются, в ознобе друг к другу на нарах — ищут так теплый сон.
А когда усыпают, и слышно только почесыванье, всхрип и выхлюпнувшиеся, как вода из переполненного стакана выплески разговора со сна, — тогда Степан Базулин толкает в бок лежащего рядом Иоську Глисту, приподымается и склонив в над ним темное бородатое лицо, медленно, осторожно-шепчет:
— Слушай, что я надумал… Запомни, что надо делать. Слышишь?
— Слышу… Господи, хоть бы не пришли сегодня… Господи! — обращает сразу к двоим свой затаенный молитвенный шепот Иоська Кац и судорожно глотает свое собственное дыхание.
5
Может быть, в эту же ночь, или раньше, далеко где-то, в полуосвещенной избе кубанской станицы — вспомнили о Иоське и Степане Базулине.
Разговор вели двое:
— Как, можно сказать, без регистрации еще партейной я, товарищ комиссар, — то не понимаю я, в общем и целом, чего требует бумажка из Харькова? Ведь донесение у них есть про это самое дело. Уполне ясное донесение: двух бандитов к расстрелу…
— Стойте, товарищ! — прервал тот, кого называли комиссаром. — Уже почти одиннадцать часов, а мне все еще приходится возиться с вашими старыми трибунальными грехами. Я тут новый человек — не обязан все помнить. Нашли вы в делах воентриба протокол разбирательства? Да или нет?
— Так точно. Нашел. На ваше усмотрение вот положил на стол, товарищ комиссар.
— Эх, раззява! — выругался комиссар. — Если это бандиты и налетчики — надо было расстреливать тотчас же, как присудили. А коли написали в Харьков (для чего — черт вас знает!…) — так уж заодно и протокол бы самый послали. А как могут там без протокола решать дело?…
— Уполне верно.
Безволосое, круглое, как яблоко, лицо с вырезанным ломтем мяса на молодой щеке — виновато улыбнулось. И, улыбаясь, кавалерист сказал:
— Так што тогда комполка наш сразу же в тиф ударился, а я протокол от него взял и до другого дела по ошибке приложил. И уполне, окромя меня, никто не повинен тут. И вообще, — досадливо махнул рукой кавалерист, — вообще, товарищ комиссар, отошлите меня на фронт против генералов. Потому я тут, при этих письменных делах, третьей шпорой только звякаю!…
…В темном казенном пакете ушел вскоре в Харьков найденный протокол о базулинском и иоськинском деле.
И пока шел он туда кривыми путями девятнадцатого года, — ушел из тюрьмы один из осужденных.
Стало в камере, где сидел Степан Базулин, одним человеком меньше: Иоськой Глистой. Налилось вдруг его костлявое длинное тело едким сухим огнем: тиф.
Оно лежало теперь на паре, обессиленное бредом и немощью: изредка только приподымал Иоська голову и таращил дикие глаза — кричал, плакал и ругался и в бреду поминал семью свою в Елисаветграде, убитого купца, смертный приговор и разговоры свои со Степаном Базулиным.
— Сдурел парень! — хмурился тот, сурово поглядывая на Иоську. — В больницу надо свезти, а не то хворь по всей камере пойдет…
Обильно высыпал тиф по всей тюрьме, и увезли в городскую больницу на розвальнях, вместе с другими, и Иоську Каца.
Когда увозили, подошел во дворе к саням Степан Базулин, нагнулся над бесчувственным Иоськой и так, чтобы никто не видел, — неловко погладил его по землистой жаркой щеке.
— Прощай, парень. Кажись, дорога у нас не от одной матери…
Он еще раз пожал острую кость Иоськиного плеча.
Землю стегали ветряные, пушистые снега. Ветры были хрипучие, осипшие — голодным зверьем.
— Разбойничья погода! — сказал, ежась и крякая, молодой надзиратель, стоявший часовым у ворот.
Ветхая будка давно уже распалась, и ему приходилось отбывать дежурство на открытом месте, защищаясь от вьюги выступом стены.
Степан Базулин приостановился:
— А ты заходь, парень, в баню погреться. Оттуда видать, коли кто будет итти…
— Нельзя нам, служба запрещает.
Надзиратель потряс тяжелым ключом от ворот и закачал плечом висевшую за спиной винтовку.
— Как хоть! — пошел на работу Базулин.
…Он кончал починку дверей в бане и, выходя часто в сени, поглядывал оттуда на топтавшегося у ворот надзирателя.
От пурги рано стемнело. Догорали тощие полена в дымившей печке предбанника.
Обстругав дверь, Базулин надел ее на петли. Работа была закончена, но он не уходил, словно чего-то ожидая. Закурил и присел у печки.
Он вздрогнул, но не оглянулся, когда потянуло вдруг вьюжным холодом от быстро раскрытых дверей; дыша в отмороженные кулаки, вошел надзиратель.
— Вот бандитская погода: чуть не помер от холоду. Пишов начальник до дому уже, — дай, думаю, трохы погриюсь…
Он подошел к печке и присел на корточки. Базулин подвинулся, давая ему место.
Парень подбросил в печь валявшиеся стружки и неожиданно спросил:
— А сколько тебе за работу платят? Деньгами или иначе…
— Штанами, парень! — глухо и почему-то дрожа сказал Базулин.
Он поднялся и встал у самой печки, лицом к надзирателю.
— Штаны обещали дать, сапоги — тоже. За работу мою… Курить хочешь? На, кончай мою цигарку…