Смеющиеся глаза
Шрифт:
— А это что за формула? — спросил Туманский. — Такой в учебнике нет.
— Да это… — смущенно начал Ромка, — в общем, я тут упростил одну формулу. Быстрее получается. И проще.
Туманский посмотрел на Ромку. Колючие глаза его потеплели?
— Ну, ну, — одобрительно пробурчал он. — Высшая математика?
И вдруг захохотал задорно и раскатисто. Ромка оторопело посмотрел на него и тоже захмыкал. Вволю насмеявшись, они снова принялись за работу. Ромка с еще большим подъемом продолжал орудовать карандашом.
Надо сказать, что в Ромкиной голове всегда рождались
С одними его предложениями Туманский тут же соглашался, другие отвергал, третьи откровенно высмеивал. Но однажды я услышал, как он, рассказывая Грачу о новой идее Ромки, заявил:
— Башковитый парень. Дитя века. Далеко пойдет. Темный лес!
Я порадовался за Ромку и спросил себя: «Ну, а ты-то? Далеко пойдешь?»
Очень хочется — далеко!»
Вот и все, что я записал на трех страничках своего дневника.
ПЕСНЯ ГОРНОЙ РЕКИ
Мы — горные реки! Веселые и неукротимые, сумасбродные и нежные, строптивые и покорные горные реки! Светло-синие и ясные, как девичьи глаза, когда без устали светит солнце, мутные и грязные в дождь и непогоду, мы весело и гордо боремся с валунами и скалами, смело низвергаем с вершин свои воды, навсегда покидая породившие нас горы. Мы жаждем открытий, мы устремляемся в неизведанные края. Люди ждут нас, завидуют нашей силе, любуются нашей красотой. Им хочется учиться у нас мужеству и беспокойству, непримиримости и терпению. Так пожелайте же нам большой и хорошей судьбы, люди!..
Нет, наверное, вовсе не эти слова слышались Теремцу, когда он много раз ходил дозором по берегу горной реки, когда отмерял километр за километром с фланга на фланг. И тем более не эти слова слышались сейчас, когда река не на шутку взбесилась после многодневных дождей. Песня ее звучала яростно и гневно.
В наряд Рогалев и Теремец выехали под вечер на конях. Черно-синие тучи плотно укутали мокрые хребты гор. Вокруг было как-то особенно пустынно, будто граница проходила по самому краю земли над огромной бездонной пропастью, скрытой сизым туманом. Теремец смотрел на пенистую осатанелую реку и думал, что хорошо бы здесь, в этих местах построить электростанцию, а на том берегу построить рабочий поселок, вечерами вместе со степенными, работящими девчатами ходить в кино, говорить о работе, о жизни, радоваться ярким электрическим огням.
Вместе с Теремцом в наряд должен был отправиться Кузнечкин, но незадолго до выхода на границу произошел случай, о котором на заставе долго говорили, да иногда вспоминают и до сих пор.
После боевого расчета Ромка высылал наряды. Перед тем как отдать приказ, придирчиво проверял оружие, экипировку, спрашивал о самочувствии. Все шло нормально, и, наверное, так же нормально прошли бы еще одни пограничные сутки, если бы в ответ на вопрос Ромки о самочувствии Кузнечкин не сказал, что он сегодня не выспался.
— Что? — удивленно переспросил Ромка.
— Не выспался, — не моргнув глазом, снова повторил Кузнечкин.
— Почему?
— Слушал симфоническую музыку, — съязвил Кузнечкин.
— Сколько часов спали? — ледяным голосом спросил Ромка.
— А я не считал. Вероятно, восемь.
— Мало?
— Мало, — сокрушенно откликнулся Кузнечкин. — Чего доброго, задремлю в наряде.
Ромка опешил. Щеки его словно лизнуло пламя костра. Но он напряг всю свою волю и, как он потом признавался, неожиданно для самого себя и тем более для Кузнечкина очень спокойно сказал:
— Можете идти, рядовой Кузнечкин.
— Куда? — не понял тот.
— Вы свободны. Я отстраняю вас от службы в пограничных нарядах на трое суток.
Кузнечкин ухмыльнулся и оторопело уставился на Ромку. Лицо его говорило: «Разыгрываете, товарищ лейтенант! Приберегите свои шуточки до первого апреля!» Но Ромка был серьезен, и, чем больше удивлялся и недоумевал Кузнечкин, тем спокойнее и невозмутимее становился Ромка. Он словно забыл о существовании Кузнечкина и приказал дежурному подготовить в наряд Теремца.
Кузнечкин потоптался на месте и, поняв, что лейтенант не шутит, снова ухмыльнулся, вздернул плечами: «Ну что же, вы командир, вам виднее, посылать или не посылать меня в наряд». И секунду спустя, не очень четко повернувшись кругом, вышел из дежурной комнаты.
Буквально через десять минут об этом небывалом эпизоде узнала вся застава. Каждый отнесся к случившемуся по-своему. Веревкин, например, высказался абсолютно ясно и категорично:
— Щуку бросили в реку! Равноценно!
— Пророк! — горячо возразил ему ефрейтор Жаровин. — Человека от труда отстранили, понял?
— А чего тут не понять? — возразил Веревкин. — От сна еще никто не умирал.
Большинство же солдат взяло Кузнечкина под перекрестный обстрел. Неприятности для него начались уже во время ужина. Орехадзе, подменявший в этот вечер повара, вручил Кузнечкину тройную порцию жареной рыбы с картофельным пюре, высунул голову из окошка, соединявшего кухню со столовой, и, озорно посверкивая черными, как антрацит, глазами, говорил:
— Кушай, дорогой, поправляйся ради бога. Норму выполнишь — бери добавку, пожалуйста. Приходи на кухню — гостем будешь. Вино пить будем, шашлык кушать будем, лезгинку плясать будем!
Вначале Кузнечкин держался стойко, ел с аппетитом, успевая отстреливаться от заставских остряков. Но из столовой он уходил с насупленными бровями: и у железных людей есть нервы. До самого отбоя Кузнечкин где-то скрывался, не желая, видимо, быть мишенью для новых острот. Выждав, пока улягутся все, кто не ушли в наряд, он тихонько пробрался к своей койке. Кажется, порядок. Все забыли о нем, дрыхнут, можно спокойно отдохнуть. Но едва Кузнечкин разделся и лег на койку, как к нему потянулись услужливые руки.