Смеющиеся глаза
Шрифт:
— Идейные, — ухмыляется Кузнечкин. — А сами небось женихов ищут.
Я злюсь. Встаю и иду к двери. Понимаю, что надо бы отхлестать Кузнечкина, отхлестать словами резкими, гневными и беспощадными, и — молчу. У двери оглядываюсь. Кузнечкин привстает с места, хочет что-то сказать, но не решается.
— Кстати, — неожиданно говорю я. — На заставе будет кружок художественной самодеятельности. Поможете организовать?
Все во мне протестует против тех слов, которые я произношу. Кого ты зовешь в помощники? Опомнись! И в то же время чувствую — нельзя оттолкнуть от себя человека. Да, человека».
Страничка седьмая. «Кажется, я не ошибся. Кузнечкин старается
За день до выступления проверял службу нарядов. Кузнечкин вместе с напарником громко разговаривал, нарушил правила маскировки. Сделал ему замечание. Не понравилось. Народ в клубе собрался, а Кузнечкин: «Не буду выступать. Настроение испортили, петь не моту». Я сперва растерялся, потом сказал с равнодушным видом: «Ну что же, обойдемся». Кузнечкин прибежал в клуб за минуту до открытия занавеса. И спел. «Давай, космонавт, потихонечку трогай…» Кажется, впервые за все время он пел не залихватскую джазовую дребедень, а такую песню, от которой на глазах не очень-то сентиментальной Катерины Федоровны заблестели слезы».
Страничка восьмая. «Были в гостях у Туманского. Грач распалил его, и он начал рассказывать о том, как сам он начинал службу. Оказывается, он кончал то же училище, что и мы с Ромкой. Только совсем в другое время.
— Как начинал? Очень просто. Приехал в горы. А там почти сотню километров — верхом. В горах впервые. Посмотрю на вершину — голова кружится. Посмотрю вниз, в пропасть — результат тот же. Темный лес! Ну, думаю, попал. Да и граница была для меня открытием: в те времена никаких стажировок не было.
Спрашиваю, где же застава. А вон там, говорят, на верхотуре. Темный лес! Добрался, доложил начальнику, что прибыл. Молодец, говорит. Комнаты нет, располагайся в казарме. И вникай оперативно — я на чемодане сижу. В отпуск, браток, пора.
И пошло. Со страшным скрипом. Пограничники были на заставе опытные. Зубры! Стеснялся: теорию знал будь здоров, а с практикой…
В первый же день чуть не сорвался в пропасть. Солдат подпруги связал, конец вовремя кинул. А то бы моя должность стала вакантной. В другой раз увидел группу неизвестных, поднял заставу в ружье. Докладываю коменданту участка: «Разрешите открыть огонь?» Тот проверил: «Ты что, с ума спятил? Они же на своей территории!» Потом чуть шпионку не отпустил, поверил ей на слово. Темный лес!
Зимой приехала Катерина. Тоже добиралась верхом. В снег падала, измучилась. Ну, это длинная песня.
Впервые мы видели Туманского таким разговорчивым. И стало легче на душе: не только нам трудно начинать!»
Страничка девятая. «Да, мы с Ромкой все-таки совершенно разные люди. Ромка точен, как алгебраическая формула. Как бином Ньютона. А я вечно получаю неприятности из-за своей проклятой рассеянности. Вчера оставался за Туманского. Вернувшись с границы, он спросил меня:
— Физзарядку провели?
— Нет.
— Почему?
— Приводили в порядок казарму.
— Ага, — Туманский наклонил круглую голову, словно не расслышал моего ответа, и, помолчав, добавил: — А распорядок дня?
И больше — ни слова. Он не ворчит, не донимает «моралями», не грозится наказать. Просто молчит. Молчу и я. Чувствую, как полыхают щеки. И все же молчу. Никаких клятв. Никаких заверений. Но в душе я уже обругал себя самыми последними словами. Ромка ни за что бы не забыл про распорядок дня!»
Страничка десятая. «Во дворе заставы растут тополя. Тополя как тополя. Но Грач недавно рассказывал нам, что когда-то на заставу приезжал председатель знаменитого колхоза, бывший пограничник, Герой Социалистического Труда. Подошел к одному тополю, крепко, как старого друга, обнял его и сказал:
— Я посадил.
А посадил он деревцо в тридцатые годы. Значит, тополя — ровесники заставы».
Страничка одиннадцатая. «Показал свой дневник Ромке. Весь, даже те строки, что писались еще в училище. Возвращая дневник, Ромка сказал: «Писатель!» Я так и не понял, хвалит он меня или осуждает. Ромка добавил: «Больше самокритики, юноша!» Значит, советует продолжать. Ромка, Ромка, а ведь кроме тебя я никому больше не смог бы дать прочитать свой дневник. Никому!»
Пожалуй, хватит. Все-таки, дневник — это своего рода калейдоскоп. Калейдоскоп событий, фактов, имен. Им не заменишь живого непосредственного рассказа о нашей жизни. Но я почему-то уверен, что эти одиннадцать страничек помогут узнать нас лучше. А мы сами сможем посмотреть на себя как бы со стороны. Чтобы идти вперед, надо анализировать то, что уже пройдено.
МЫ ВТОРГАЕМСЯ В МИР ГРАЧА
Меня и Ромку всегда удивляло, как рождаются книги. Живет себе где-то человек, которого не знаем ни мы, ни наши друзья, которого, вероятно, никогда и нигде не придется увидеть. Но этот человек описал историю чьей-то жизни или чьих-то жизней, прочитай которую каждый из нас узнает и себя, и тех, кто идут рядом с ним, и тех, кого он еще увидит. И пусть никто из нас не думает о человеке, написавшем эту книгу. В конце концов это не удивительно: герои, которых он создал, затмили его самого. Но то, что мы живем мечтами его героев, сверяем свои поступки с их поступками, радуемся их успехам и страдаем, когда они попадают в беду, — не есть ли это самое удивительное чудо, сотворенное человеком?
Грач был первым писателем, которого мы с Ромкой увидели настолько близко, что иногда даже забывали, что он писатель. Чаще всего он был для нас хорошим старшим товарищем, советчиком, человеком самобытного склада ума и не менее самобытного характера. Признаться, Грач не совпадал с тем обликом писателя, который сложился в нашем воображении. Мы думали, что Грач будет набрасываться на всех с вопросами, бегать, суетиться, боясь, что до своего отъезда с заставы не успеет сделать всего, что задумал. Мы предполагали, что он будет подслушивать наши разговоры, то и дело выхватывать из кармана блокнот или же читать на память длинные отрывки из своих романов и повестей.
А Грач ходил спокойно, погруженный в свой думы, и тихо, смущенно улыбался. Или же с ходу вступал в жаркую полемику. Еще больше удивились мы, когда узнали, что, живя на заставе, он пишет повесть не о пограничниках, а о войне.
Мы очень любили слушать рассказы Грача о его мечтах и надеждах. Жаль только, что они, эти рассказы, были до обидного лаконичны и обрывались так же внезапно, как и начинались.
Грач однажды признался нам, что очень любит редкие минуты одиночества. В такие минуты никто на вспугивает мыслей о хороших людях, о счастье, о ненаписанных книгах. Грач был убежден, что стоит лишь захотеть — и на листе бумаги появятся слова, ощутимые на вкус, полные солнца. Родится целый кусок чистой, как лесной дождь, лирической прозы. По словам Грача, в ней будут слышаться умиротворенные отзвуки дальних громов, голоса эха в разбуженном на зорьке лесу, растерянный посвист одинокой птицы. И вся книга будет полна музыки, ошеломляющих находок и тихого человеческого счастья.