Смеющиеся глаза
Шрифт:
Больше всего нас удивляло и радовало в Граче то, что он мыслил совсем иначе, чем мы. Его слова всегда были неожиданны. В разгар беседы или спора он мог вдруг рассказать интересный случай, как говорится, совсем «из другой оперы», и в то же время какими-то невидимыми путями связанный с тем, о чем говорилось до этого.
В один из жарких дней на заставу с поручением от Мурата приехал Борис. Он договорился с Туманским о ремонте рации, а потом всех нас затащил к себе Грач и взволнованно сказал, что хочет прочитать нам только что законченную главу. Мы знали, что он пишет ночами в небольшой комнатушке, которую отвел ему
Грач никогда не говорил нам о своих творческих планах, но были такие дни, когда он зазывал меня и Ромку к себе. Украдкой, чтобы никто не видел, проводил в свою комнатушку и совал в руки несколько отпечатанных на машинке листков. Пока мы читали, он нервно и возбужденно поглядывал на нас, видимо стараясь определить по нашим лицам, нравится ли нам то, что он написал. Наверное, это ему удавалось, потому что он ни разу не спросил даже коротко: «Ну как?» Иногда он поспешно отбирал у нас рукопись, не дав дочитать до конца, не объяснив причину своих странных действий.
— Талант — это проклятие, — сердито ворчал Грач. — Флобер вставал среди ночи и плелся к письменному столу, чтобы заменить одно слово другим. Одно слово! Оно не давало ему спать. А я сплю. Совершенно спокойно. Даже если целая глава похожа на старый заплесневелый сухарь. Какой я, к черту, писатель!
И вот он решил устроить нечто вроде коллективной читки. Мы не знали ни содержания предыдущих глав, ни героев его произведения. И все же то, что он прочитал в этот раз, врезалось мне в память. Я даже могу повторить слово в слово концовку этой главы. Вот она:
«Ты звала меня на помощь, но я уже не мог услышать твой голос: я был убит.
Я был убит не в бою, не в жаркой схватке, а в тот момент, когда выскочил из окопа, чтобы передать нашему фронтовому почтальону письмо для тебя.
И когда строчка автоматной очереди загорелась у меня перед глазами синим огнем, я подумал, что, где бы ты ни жила: в большом суматошном городе или в крохотном поселке, в тайге, стонущей от стужи, или в степях, где рождаются ветры, на земле наших отцов или на земле любого из пяти континентов, — я разыщу тебя, как только получу право покинуть солдатский строй. Как только потухнут в глазах синие огни…
Я еще не осознал, что надаю, неудержимо падаю на мокрую неласковую землю, чтобы больше никогда не встать.
Обидно было то, что я упал лицом вниз и, кажется, выронил письмо.
И в последний миг я подумал о том, что каждый человек, испытавший такое же чувство любви, какое испытал я, не может сказать, что прожил жизнь напрасно. Ибо он узнал, что такое счастье. Непреходящее, вечное как мир, счастье любви».
Да, я запомнил финал этой главы, похожий на стихотворение в прозе. Меня восхищало то, что вот человек погибал, а думал о жизни, о счастье, о любви. Не каждому это дано.
Грач закончил читать и отвернулся к окну, словно забыв о нашем присутствии.
— Раздумья о будущем в момент смерти? — будто самого себя спросил Борис. — Бодрятина какая-то. Что-то не так.
— А ты видел ее? — насмешливо спросил Ромка.
— Кого?
— Смерть.
— Война не дождалась, пока я приду в окоп, — с иронией сказал Борис, открыто и беззлобно посмотрев на Ромку. — Кажется, в этом отношении мы с тобой, лейтенант, очень схожи. Но и в мирные дни можно встретиться со смертью. И геологи и пограничники это хорошо знают. Но у человека в жизни бывают трагедии почище смерти.
— Какие же? — оживился Грач.
— Я уже рассказывал лейтенанту Кострову.
— Ну, ну, — Грач вцепился в Бориса нетерпеливым, ждущим ответа взглядом.
— Трагедия — в унижении, — спокойно сказал Борис, стойко выдержав взгляд Грача. — Вам приходилось испытывать? Нет? А мне приходилось. В период культа.
— Трагедия не в этом, — запальчиво сказал Грач. — Мне говорили: ты винтик! И я радовался. Даже гордился. Мне говорили: рядом с тобой враг народа. И я верил. Вот в чем трагедия.
— Это было проклятое время! — воскликнул Борис. Глаза его сверкали злостью, щеки горели.
— Я слышал топот тяжелых сапог по лестнице, — негромко продолжал Грач, будто Борис вовсе и не произносил ни одного слова. — Шум отъезжающей машины. Плач женщины. Мертвую тишину до следующей ночи. И снова шум машины. И крик ребенка.
— Да! — обрадованно сказал Борис, будто давно и безнадежно ждал именно этих слов Грача. — Все так и было!
— И был Днепрогэс, — произнес Грач так проникновенно и горячо, что Ромка вздрогнул. — И первая колхозная борозда. И Комсомольск-на-Амуре. И любовь. И радостный смех. И песни, с которыми мы шли в бой.
Борис ссутулился, растерянно разглядывая Грача, словно увидел перед собой совсем другого человека.
— Без прошлого нет ни настоящего, ни будущего, — продолжал Грач. — Для того чтобы взлететь, нужна стартовая площадка. Кто сказал, что наши довоенные годы — сплошная цепь ошибок? Нет, наше утро не было хмурым и мрачным. Тучи? Были! Ветры? Тоже были! Но солнце! Солнце Ильича согревало наши души. Мы боролись, мы строили и побеждали.
— Все это ясно, — перебил Борис.
— Если это — в сердце, — уточнил Грач.
— И все-таки среди людей вашего поколения было немало таких, которые запросто мирились с подлостью, — упрямо сказал Борис.
— Да, почему вы молчали? — вдруг заговорил Ромка. — Смотрели в замочную скважину? Из-за занавески? И радовались, что топот сапог — мимо? — Ромка, волнуясь и спотыкаясь чуть ли не на каждом слове, забросал Грача вопросами.
— Дети — борцы, отцы — приспособленцы, — подхватил Борис.
Туманский, до этого, казалось, безучастно листавший какой-то журнал, вскочил со стула и пошел к двери. Никогда я еще не видел его таким гневным. Лицо словно окаменело, и на нем, чудилось, какой-то невидимый скульптор молниеносно высек упрямую глубокую складку, прочертившую вертикально весь лоб. У двери он приостановился, обжег Бориса возмущенным взглядом и твердо, раздельно, чуть ли не по слотам сказал:
— Вы меряете жизнь со дня своего рождения. А нужно — с двадцать пятого октября семнадцатого года!
И, не ожидая ответа, вышел, резко хлопнув дверью. Мы притихли.
— Ты опрашивал, молчал ли я, — после томительной паузы опросил Грач Ромку и подсел поближе к нему. — Да, молчал, — Грач безуспешно пытался привести в порядок непокорные, падавшие на лоб волосы. — И верил: в нашей стране зря не арестуют.
— Какой же вы писатель? — приглушенно спросил Ромка. — Неужели вы своей душой не чувствовали, что допускался произвол, несправедливость? Почему же молчало ваше сердце?