Смилодон
Шрифт:
“С одесского кичмана бежали два уркана”, — Буров как на крыльях долетел до границы, отмеченной ошо, остановившись на миг, вытащил заточку и, с легкостью перешагнув невидимую грань, рванул из последних сил к скале. “Великие мы воины, такую мать, или нет?”
Ноги его подгибались, пот заливал глаза, из оскаленного, широко открытого рта вырывалось судорожное хрипение. Очень похожее на предсмертное. Однако подыхать Буров пока что не собирался. А если уж придется — то в тесной компании. На бегу он поудобнее взялся за нож, мысленно настроился на последний решительный бой и все крутил, крутил головой, оглядываясь назад. Словно ас-истребитель. Ну, где же вы, собачки, лучшие друзья
Душераздирающе скулили псы, мчался на седьмом дыхании Буров, солнце величаво выплывало из-за красно-кровавой скалы. А у заповедной, помнящей тысячелетия пустоши появились между тем гвардейцы-вэвэшники. С ходу было сунулись вслед за Буровым, однако сразу же утратили весь свой пыл и, растерявшись, сбившись в кучу, замерли. Правда, в отличие от псов, без повизгиваний, организованно и молча. Не понимая, откуда взялся этот безотчетный, не поддающийся оценке ужас.
— Противник слева! К бою! — справился все же с неуставной эмоцией лейтенант, проглотил слюну и вяло приказал: — Снайпер, огонь!
— Есть! — бледный как полотно ефрейтор вздрогнул, сняв с предохранителя СВД, с клацаньем дослал патрон, изготовился, прицелился, нажал собачку. Выругался, дернул затвором, снова надавил на спуск. Ничего. Только страх, пот в три ручья, дрожь в пальцах да щелканье бойка. Осечка. Еще одна. Еще. Это у надежной-то, проверенной временем винтовки Драгунова…
А Буров тем временем достиг скалы, убрал заточку, глубоко вздохнул и, не испытывая ничего, кроме одуряющей усталости, нырнул в узкий, в обрамлении лишайников, лаз. Замер на мгновение, осматриваясь, удивленно присвистнул и побежал вперед по уходящей вглубь галерее. Шаман так и говорил — сигай смело, небось не споткнешься. Фонарь там без надобности.
Фонарь действительно был не нужен. Пол, стены и потолок, видимо покрытые светящимися бактериями, излучали тусклое багровое сияние.
“Да, интим еще тот”, — Буров втянул ноздрями влажный воздух, хотел было плюнуть, но сдержался, проглотил тягучую слюну и даже не заметил, как очутился в громадном — девятиэтажный дом построить можно! — зале. Истинные размеры его терялись в полутьме, потолок был в сталактитах, стены — обильно усыпаны кристаллами гипса. Он совсем неплохо подошел бы под пещеру Алладина.
“Ну, красота!” — Буров зачарованно застыл, тронул кальцитовый натек и вдруг непроизвольно обернулся. Всматриваясь, затаил дыхание, приоткрыл, чтобы лучше слышать, рот — инстинкт подсказывал ему, что он здесь не один. Кто-то был там, в багровом полумраке, в самой глубине пещеры. Буров явственно почувствовал интерес к своей персоне, внимательную настороженность, сменившуюся расположением, сразу же ощутил спокойствие и умиротворенность, а когда на сердце сделалось тепло, то ничуть не удивился голосу, тихому и манящему:
— Иди, я покажу тебе дорогу. Иди.
Казалось, этот голос раздается прямо в голове и звучит
И Буров пошел. Ноги его как бы плыли в стелющейся редкой дымке, словно он брел по мутному, ленивому ручью. Что-то странное было в этом тумане, непонятное. Он существовал как бы сам по себе, не признавая законов термодинамики, не образуя турбулентных следов, не замечая ни воздуха, ни твердых тел. Словно был живым. Он наливался мутью, клубился, густел на глазах и постепенно поднимался все выше и выше. По колени Бурову, по бедра, по грудь. А тому было все по хрен, он брел как во сне, увлекаемый манящим голосом:
— Иди, я покажу дорогу, иди.
Наконец дымчатое облако поднялось стеной и с головой накрыло Бурова клубящимся капюшоном. Странно, изнутри оно было не мутно-молочное, а радужно-разноцветное, весело переливающееся всеми богатствами спектра. Словно волшебные стекляшки в детском калейдоскопе. От этого коловращения Буров остановился, вздрогнув, затаил дыхание и неожиданно почувствовал, что и сознание его разбилось на мириады таких же ярких, радужно играющих брызг. Не осталось ничего, ни мыслей, ни желаний, только бешеное мельтешение переливающихся огней. Вся прежняя жизнь — работа, зона, беснующиеся овчарки остались где-то там, бесконечно далеко, за призрачной стеной клубящегося тумана… Потом перед глазами у Бурова словно полыхнула молния, на миг он ощутил себя парящим в небесах, и тут же радужная карусель в его сознании остановилась, как будто разом вдруг поблекли, выцвели все краски мира. Стремительно он провалился в темноту. Такую же непроницаемую и беспросветную, как и черная полоса последних трех лет его жизни.
Такое, блин, кино.
Первое, что увидел Буров, разлепив глаза, была Богородица. Мастерски высеченная на надгробном, несколько просевшем камне. Рыжие закатные лучи освещали ее невинную улыбку, пухленькие ножки младенца и еле различимую, выбитую не по-нашему надпись. Полустертую, похоже, на латыни.
— Писец, приехали, — сообщил Буров Приснодеве, перекатился на бок и, поджав, чтобы согреться, колени к животу, принялся оценивать ситуацию. Та не особо радовала. Он лежал, в чем мама родила, подобно недоноску в банке, и с тоскою чувствовал, как желудок поднимается к горлу.
Мысли были заторможенные, вялые, тяжелые как жернова — какие-то там собаки, вэвэшники, пещера с туманящей цветомузыкой. В общем, здесь помню, здесь не помню. Как в том кино. А вокруг — могилки, надгробия, провалившиеся склепы. Ландшафт не для слабонервных. Но это еще ничего, терпимо. А вот запах… Непередаваемая вонь разлагающейся плоти, застоявшейся клоаки, перегнивающей земли. Оглушающая, давящая на психику, убивающая в душе все живое. Так, наверное, воняет в аду, если не считать, конечно, запаха серы.
“А на кладбище все спокойненько”, — Буров с усилием перевернулся на живот, поднялся на карачки, встал и тут же согнулся в неудержимой, нахлынувшей девятым валом рвоте. Желчью, до судорог в желудке. Внес, так сказать, свою струю в пронзительное кладбищенское зловоние. Изрядно попугал и Богородицу, и младенца. Но хоть не напрасно — стало легче. В голове прояснело, живот отпустил.
— Пардон, — Буров виновато взглянул на Приснодеву, тактично отвернулся, ладонью вытер рот и стал, сколько позволяли сумерки, производить рекогносцировку на местности. Кладбище было необъятным исполинским полем, сплошь изборожденным рытвинами могил и обрамленным по своим границам островерхими, с подковами аркад, зданиями. Крыши их были основательно утыканы печными трубами. Да, центральным отоплением здесь и не пахло. Только гнилью, трупами, истлевшими гробами.