Смотреть на птиц
Шрифт:
Но ведь были времена, когда ее не было, а он был! Но теперь он об этом совсем-совсем ничего не помнил; он помнил только ее, чье отсутствие стало уже мукой и проклятьем.
Дэн растерянно смотрит, как вечерние лучи заходящего солнца отражаются на стенке соседнего дома. Он с тревогой вглядывается в приближающийся сумрак, который уже не сможет скрасить никто. Лучи такие прекрасные и равнодушные. Он один. Ехать к жене? Невозможно, ненужно, бессмысленно. А жива ли жена, может она тоже умерла? Ведь хоронили кого-то недавно… и он видел лицо, очень похожее на нее… так случайно взглянул, страшно стало… но он все увидел, он все тогда понял. Или это был сон? Кто же умер в больнице? Редкие проблески реальных событий сразу же покрывались непроницаемой тьмой, в которой жили
Когда прошло первое оцепенение, и ушедшая жизненность вновь вернулась, Дэн почувствовал, что ему уже не важно, кто умер: жена или Мария. Возможно обе. Умерла она, та, ради которой все. Умерла, не родившись. Ее никогда и не было, а была лишь тоска по ней и всегда смертельное предчувствие ее внезапного ухода. Жена и Мария перемешались, став одним существом, одним нераздельным существом. Нераздельным и неслиянным. Это какое-то двуипостасное существо женского рода, богиня, женское божество, одновременно прекрасное и невыносимое в своей лучезарной неприступности. Ее никогда ведь не было, и не будет. Только больно дразнящая мечта, или призрачный сон, рожденный в недрах глубокой смертной муки по вечности.
Дэн понял это только теперь, только в эту самую минуту, в режиме on-line своей страшной и неприкаянной, такой непонятной ему самому, своей собственной неизвестной и неведомой никому жизни. Не стало той самой, которая стала ему уже самым близким и родным существом на свете.
Такова жизнь. Дэн зашел в подъезд, выпил одним махом бутылку огненной воды и повалился наземь как бывалочи, ничего не помня, и ничего не желая.
А жизнь проходила сама по себе, протекала и бурлила, брезгливо обходя это, почти что мертворожденное тело, так беспомощно развалившееся в чужом грязном подъезде.
Вернувшись с кладбища, на котором окончательно была похоронена мечта, Дэн заперся в комнате и написал то, чего уже она не могла прочитать никогда:
«Я на несколько мгновений забыл о ее существовании. Я, конечно, поразился, когда опомнился, как такое оказалось возможным – ведь я никогда ни разу ни на миг не выпускал ее из плотного кольца моего сознания. И вот, совершенно неожиданно для себя, я осознал, что несколько мгновений был в совершенном отрешении. Я бросил взгляд на книжную полку, на которой были нелепо разбросаны какие-то лишние и ненужные вещи, своим существованием как бы оскорбляющие и задевающие чинный книгострой, и моя мысль провалилась в далекие миры, не имеющие отношения к ее бытию.
Конечно, я несколько удивился тому, когда вдруг опомнился также внезапно, как и забылся, что мог быть вне зоны удержания ее в своем сознании вполне нормально и сносно. Я даже не заметил, как она выпала из моего внутреннего зрения, всегда цепко держащего ее в твердых руках обладания и не отпускавших ее ни на миг. Нельзя было помыслить ее вне меня. Я мог не видеть ее днями, часами, неделями и даже больше. Я никогда точно не знал, где она и что с ней. Порой я даже не знал, жива ли она или нет, мне как будто было это безразлично. Но моя мысль никогда не отпускала ее, даже на самое короткое мгновение. Об этом не могло быть и речи.
А тут несколько секунд, ставших вечностью, (ведь я точно не знал, сколько все это длилось – может миг, может минуту, может около получаса, главное, что я успел забыть ее за этот промежуток времени, причем забыть так, как будто ее никогда и не существовало вовсе). Это дало мне возможность уже после осознать, как плотно она проникла во все поры моего существа, как заполнила своей необъяснимой вездесущностью все мое бытие, включая его плоть и сознание. Я сознавал ее плотью своего сознания и чувствовал сознанием своей плоти. Все смешалось – и плоть, и сознание, и мысль, и чувство, и образ и идея – все, абсолютно и буквально все, до самой последней капли
Нет, я, конечно, мог делать, что угодно. Я мог быть даже с другой женщиной, это не мешало тому, что ее образ не выходил из моего сознания ни на миг. Она могла быть с другим мужчиной, но это совершенно не способствовало тому, чтобы она покидала недра моего сознания в силу ревностных механизмов. С глаз долой – из сердца вон; это было точно не про меня. Я мог, и это уже был великий абсурд, быть с ней, имея вместе с тем ее образ в минуту нашей с ней близости. Да, она и ее образ были разные вещи. Каким великим горем для меня была бы потеря ее образа! Я не мог представить себе такого. Наши встречи никогда не были равны всему остальному временим без нее в плане интенсивности воздействия ее облика на мой ум. На мой духовный ум, поскольку все силы моего существа были задействованы в процессе ее вживления в меня. Она во мне, всегда во мне.
И вот, потеря ее образа не некоторое время. Что могло быть ужаснее, что могло быть невозможнее и нелепее. Почему же я не распался на молекулы своего одиночества, когда она незаметно для меня выпорхнула из моего сознания?
Это стало для меня сущей загадкой, заставившей, однако пересмотреть природу наших отношений. Вернее, природу моей привязанности к ней. Впервые я задумался о том, не была ли она для меня помехой? Это первое, что могло прийти на ум, стоило только эмансипироваться на совсем короткий промежуток. Но прежде мне вспомнились обстоятельства, при которых и произошло это слияние душ, вернее, прилипание ее образа к моей душе. Было страшно, была какая-то ночь наслаждений, раскрытий и отдачи. Было сладко и страшно одновременно, приятная боль радости от того, что она рядом, и что ее близость как бы прощает заранее всю нелепость и ненужность моего существования, которое отныне берется под покров ее обладания, и не просто обладания, а под покров наслаждения, которое дарило ее обладание – ее обладание мной и мое обладание ею. Дарило просто так, я это понял сразу, легко и непринужденно. И это одаривание ее сокровенным наслаждением и было высшим актом милосердия, в котором мне прощались и отпускались все грехи моего совершенно ничтожного бытия. Это была поистине королевская привилегия, незаслуженная благодать, о которой только могли мечтать толпы таких же совершенно ничтожных существ, наподобие меня.
Я испугался сначала, что это не повторится по причине ее нежелания, затем испугался, что не повторится, что она просто умрет. Возьмет и умрет, как умирают сотни, тысячи, вообще бесчисленное множество других людей при самых разных, нелепых обстоятельствах. Но когда я понял, что она не умрет лишь в том случае, если я буду крепко держать ее в объятьях свой мысли, вот тогда и произошло это вхождение ее в меня, вернее ее образа в план моей внутренней духовности, в которой отныне не было места никакому другому идолу или божеству, даже идеи или мысли, настолько прочно она удерживала в моем сознании свое царственное положение.
Жизнь, безусловно, изменилась, изменилась самым радикальным образом. Я теперь должен был пожертвовать лишь своим несвободным сознанием, в котором всегда была только она. Ее дьявольски – божественный образ, давая наслаждение, дававший мне бытие. Взамен лишь одно, она действительно никогда от меня не требовала, даже внимания особого не нужно было с моей стороны, взамен только одно – жизнь ее образа в глубине моего сознания.
Что могло быть проще и слаще! Что могло быть радостнее и приятнее! Что могло быть желаннее! Трудно себе представить. Я порой задумывался над тем, почему же мне так повезло, почему истина бытия открыла свои объятия перед моим входом. И я не постеснялся и вошел туда – в эту святую обитель света и счастья, в котором все было наполнено радостью обладания той, от которой зависела моя жизнь. А взамен ничего, кроме одного – заполнения моего существа памятью о ней, живой памятью ее бытия. Я думал поначалу, что так оно и должно быть. Но я видел, что у других этого нет, совершенно точно это видел и понимал, что я не ошибаюсь. Что-то было исключительное и уникальное в наших с ней отношениях, которые вот обернулись такой драмой моего сознания.