Смотрящие вперед. Обсерватория в дюнах
Шрифт:
— Выбивайте! — наконец сказал Фома, ведя лодку в нужном направлении.
Мы стали высыпать за борт тонкое плетение сети. Бубенчиками загремели грузила. Бударка не качнулась ни разу.
— Штиль… — почему-то озабоченно заметил Фома. Мальшет работал рассеянно, все путал поплавки. Возвращались мы при свете звёзд, необычно крупных и ярких в эту ночь. Я на вёслах, Фома на руле.
— Соб-бачий холод, — сказал, стуча зубами, Мальшет.
Почему-то мне стало одиноко и грустно. Казалось, слишком медленно приближался огонёк «Альбатроса», а минутами и совсем исчезал. Впервые меня охватил страх заблудиться в тёмном море. Я вздохнул с облегчением, когда мы доехали наконец.
—
Чай не пили — поджидали нас. Все собрались в кубрике, поближе к жарнику, над которым уютно посвистывал в огромном чайнике кипящий чай. Каждый поодевал на себя всё, что было потеплее. Ну и вид у нас был — как чучела! Я подколол сухой щепы, и скоро разгорелся весёлый большой костёр.
От чая, вкусного ужина и огня стало тепло, потеплело и на сердце.
В этот вечер мы засиделись допоздна. Помню, шёл разговор об извечной проблеме человечества — хотеть и мочь. Конечно, вспомнили «Шагреневую кожу» Бальзака. Мальшет развил целую философскую концепцию, в которой я не все даже понял (как я ещё мало знал!). Он утверждал, что хотеть — это всё равно что мочь. И приводил разные примеры из истории и из своих жизненных встреч. Даже я скромно напомнил о Суворове, который был хил и слаб от рождения, но добился того, что стал великим воином, полководцем. И вдруг я сказал:
— Или вот Глеб. Он сам рассказывал, что был в детстве очень тщедушным и пугливым, но захотел стать лётчиком — и стал им!
— Он стал плохим лётчиком, вот и все, — пренебрежительно бросила Мирра и плотнее укуталась в клетчатый плед.
— Если это так, то лишь потому, что в нём с детства подорвали веру в свои силы, — горячо возразила Лиза.
— Это верно лишь наполовину… — задумчиво обратился к Лизе молчавший до того Филипп, — я знаю Глеба со школьной скамьи… И с уверенностью утверждаю — говорил это ему не раз в глаза, — что он любит не лётное дело, как другие лётчики, например Охотин, а себя в этом деле. Самолюбив и тщеславен до крайности. Ему двадцать два года, и он считает, что его обошли, что его работа слишком мелка для него, чуть ли не унизительна.
— И всё же в нём подорвали веру в себя, — упрямо повторила Лиза, мотнув головой.
Мирра вдруг засмеялась. Невесело и холодно прозвучал её смех.
— У нас в доме бывает один артист, мачеха его пригрела… (Я невольно взглянул на Фому, он старательно подкладывал в костёр щепки, отблески огня играли на его выпуклом чистом лбу, обветренных скулах, крепко сжатых губах, мускулистой шее). Так он, этот артист, с семи лет мечтал о сцене и добился своего… Прошлой зимой праздновали его юбилей. Он ещё принёс нам в подарок билеты. Двадцать пять лет он играл роли в пять — десять слов. Тоже вот мечта сбылась.
— Он счастлив, наверное? — спросила мягко Васса Кузьминична.
— Представьте, счастлив!
— Почему же ему не быть счастливым? — искренне удивился Мальшет. — Человек больше всего на свете любит театр и четверть века работает в театре, рядом с большими мастерами. Чего ему ещё нужно?
— Да, работает на… выходных ролях.
Васса Кузьминична неодобрительно посмотрела на Мирру.
— О, какое пренебрежение! Вы, кажется, не уважаете вашего знакомого за то, что он не первый любовник?
Мирра сначала промолчала, улыбаясь, но через минуту-другую заговорила снова:
— Вон Яша и то хочет стать писателем. Заметьте, не рыбаком, хотя он вырос в посёлке и это было бы естественнее всего в его положении, не линейщиком, как его отец, а не меньше как писателем! В литературе, между прочим, тоже бывают первые и вторые роли и даже статисты, хотя, в отличие от театра, литературе они не нужны.
Все посмотрели на меня, Лиза закусила губы.
— Я ещё не выбрал себе профессию, — нисколько не волнуясь, сказал я, — а пишу потому, что меня тянет писать.
— У Яши талант, — вмешалась сестра. — И я верю — Яша станет писателем.
— Станет! — добродушно подтвердил Мальшет и, дотянувшись до меня, взъерошил мне волосы.
— И Лиза хочет быть не меньше как океанологом, — продолжала в том же тоне Мирра, — а закончив институт, попытается, наверное, устроиться в Москве… Все хотя: жить в Москве!
— Совсем не все! — вскричал я. — Фома стал чемпионом бокса, и его умоляли остаться в столице, а он уехал обратно на Каспий. А Лизонька всегда мечтала о диких, неисследованных землях, об экспедициях.
— Охотку не сбило ещё? — поинтересовалась Мирра.
— Нет, — коротко отрезала сестра.
— Главное в другом… — медленно произнёс Иван Владимирович, словно отвечая на какую-то свою мысль. На нём были ватные брюки, поношенная телогрейка, кирзовые сапоги, и всё же он походил на профессора, даже когда молчал. Удивительно интеллигентным было его лицо — тонкое, умное, спокойное. Серебристые волосы, гладко зачёсанные назад, очень гармонировали с молодыми чёрными глазами. Очки он надевал только тогда, когда брался за книгу. Несмотря на свои годы, он очень молодо выглядел и ещё мог нравиться женщинам.
— Что вы считаете главным? — сдержанно поинтересовалась Мирра.
И мы все с любопытством уставились на Турышева.
— Некоторые забывают, что как бы высоко ни подняли мы свою технику и науку, — словно нехотя продолжал Иван Владимирович, — всё же коммунизм не построить до тех пор, пока будут существовать следующие пороки: животный эгоизм, властолюбие, трусость, беспечное равнодушие к тому, что происходит вокруг тебя, беспринципность, невежество. Коммунизм и эти пороки взаимно исключают друг друга. Поэтому теперь, когда уже заложен прочный экономический и технический фундамент общества будущего, всё же глазное внимание должно отдать развитию эмоциональной стороны человека. Совершенно очевидно, что интеллектуальная сторона у нас ушла далеко вперёд, а эмоциональная отстала. Я говорю понятно, Яша? — вдруг обратился он почему-то ко мне. — Нам нужны высокие достижения науки и техники, но ещё более необходимо высочайшее развитие человечности, тонких и благородных чувств. Поэтому самыми ответственными профессиями эры преддверия коммунизма является профессия писателей, работников искусств, педагогов, партийных работников — всех, кто имеет дело с человеческими душами. Ты, Яша, согласен со мной? — настойчиво потребовал он ответа.
— Согласен. Я часто об этом думаю, — ответил я и, кажется, покраснел.
— Очень рад, что ты думаешь об этом.
Разговор перешёл на последние научные новости.
Мне очень хотелось спать, просто глаза слипались, но было так приятно сидеть у огня в хорошей компании, что я, как мог, отгонял сон. Я думал, что мне очень повезло: я попал в экспедицию, познакомился с такими выдающимися людьми, как Турышев, Мальшет, Васса Кузьминична. Ведь я (очень просто) мог их никогда не встретить. Не знаю, думал ли так Фома. Он с интересом прислушивался к разговорам, но сам молчал. Он вообще был очень молчалив. А потом Мирра заговорила о последней пьесе Пристли, и мне вдруг стало смешно. Разговор об англичанине Пристли как-то не вязался с тесным кубриком, слабо освещённым десятилинейной лампой, меркнущим пламенем жарника — плоского ящика с песком, посреди которого сложено из кирпичей подобие печки, завыванием ветра в вантах.