Смутная улыбка
Шрифт:
– А ты и любишь меня всерьез, – сказал он, снова закрывая глаза.
– Я имею в виду: если бы вы стали мне необходимы, если бы я хотела быть с вами все время?..
– Мне бы стало очень скучно, – сказал он. – И даже не польстило бы.
– И что бы вы мне сказали?
– Я бы сказал тебе: «Доминика... Послушай, Доминика, прости меня».
Я вздохнула. Значит, и он не лишен ужасного рефлекса осмотрительных и совестливых мужчин, которые говорят в таких случаях: «Я тебя предупреждал».
– Заранее вас прощаю, – сказала я.
– Дай мне сигарету, – сказал
Мы молча курили. Я подумала: «Ну вот, я люблю его. Наверно, любить – это всего лишь думать вот так: „Я люблю его“. Всего лишь, но только в этом спасение».
И правда, всю неделю всего лишь и было: телефонный звонок Люка: «Ты свободна в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое?» Эта фраза, каждые три-четыре часа всплывавшая в моем сознании, произнесенная холодным тоном, всякий раз, стоило мне вспомнить о ней, как-то странно сжимала мне сердце – то ли от счастья, то ли от удушья. И вот теперь я была рядом с ним, и время шло очень медленно и без всяких примет.
– Мне нужно идти, – сказал он. – Без четверти пять! Поздно уже.
– Да, – сказала я. – Франсуаза здесь?
– Я сказал ей, что я с бельгийцами на Монмартре. Но кабаре сейчас должны закрываться.
– Что она подумает? Пять часов – это поздно даже для бельгийцев.
Он говорил, не открывая глаз.
– Я вернусь, скажу: «Ох уж эти бельгийцы!» – и потянусь. Она повернется и скажет: «Твоя содовая в ванной», – и снова заснет. Вот и все.
– Понятно! – сказала я. – А завтра вам предстоит торопливый рассказ о кабаре, о том, как вели себя бельгийцы, о...
– О! Простое перечисление... Я не люблю врать, да и времени особенно нет.
– А на что у вас есть время? – сказала я.
– Ни на что. Ни времени, ни сил, ни желания. Если бы я был способен хоть на что-нибудь, я бы полюбил тебя.
– Что бы это изменило?
– Ничего, для нас ничего. Во всяком случае, думаю. Просто я был бы из-за тебя несчастлив, а сейчас мне хорошо.
Я спросила себя, не предостережение ли это в ответ на мои недавние слова, но он положил мне руку на голову, даже как-то торжественно.
– Тебе я все могу сказать. И мне это нравится. Франсуазе я не мог бы сказать, что не люблю ее, но по-настоящему в наших с ней отношениях нет прекрасной и устойчивой основы. Основа всему – моя усталость, моя скука. Великолепная, надо сказать, основа, прочная. На таких вещах можно создавать крепкие и длительные союзы: на одиночестве, скуке. По крайней мере она неподвижна.
Я подняла голову с его плеча:
– Но ведь это все такая...
Я едва не добавила «чепуха» – так все во мне протестовало против его слов, но промолчала.
– Такая – что? Итак, легкий приступ юношеского негодования?
Он с нежностью рассмеялся.
– Мой бедный котенок, ты такая юная, такая безоружная. Такая обезоруживающая, к счастью. Это меня и успокаивает.
Он отвез меня в пансион. На следующий день я должна была завтракать с ним, Франсуазой и каким-то их приятелем. На прощание я поцеловала его через открытое окно машины. Лицо его осунулось, он выглядел старым. Эта
Глава 4
Назавтра я проснулась в приподнятом настроении. Отсутствие солнца всегда шло мне на пользу. Я встала, подошла к окну, вдохнула парижский воздух, без всякой охоты закурила. Потом снова легла, не забыв взглянуть в зеркало, где обнаружила синеву под глазами и довольно занятную физиономию. Короче, интересную внешность. Я решила попросить хозяйку с завтрашнего дня включить отопление, потому что это уже переходило всякие границы.
«Здесь собачий холод», – сказала я громко, и мой голос показался мне хриплым и смешным. «Дорогая Доминика, – добавила я, – вы страстно влюблены. Надо начать лечение: вам прописаны прогулки, разумное чтение, молодые люди, может быть, неутомительная работа. Вот ведь как».
Я невольно была полна симпатии к себе. Что из того, чувство-то юмора у меня ведь сохранилось, черт побери! Мне было хорошо в моей шкуре. Я просто создана для страстей. К тому же впереди – завтрак с предметом сих страстей. Я отправилась к Люку и Франсуазе с недолговечным ощущением свободы, как после причастия, – оно было вызвано физической эйфорией, происхождение которой мне, конечно, было известно. Я на ходу вскочила в автобус, и кондуктор, воспользовавшись этим, обнял меня за талию под предлогом помощи. Я протянула ему талон, и мы обменялись понимающими улыбками, он – как мужчина, неравнодушный к женщинам, я – как женщина, привыкшая к мужчинам, которые неравнодушны к женщинам. Я стояла на площадке, держась за поручень; автобус скрежетал по мостовой, немного трясло. Очень хорошо мне было, очень хорошо от этой бессонницы, которая свила гнездо во мне где-то между челюстями и солнечным сплетением.
У Франсуазы уже сидел какой-то незнакомый мне приятель – толстый, красный, неприветливый человек. Люка не было, потому что, как объяснила Франсуаза, он провел ночь с какими-то клиентами-бельгийцами и встал только в десять часов. Эти бельгийцы со своим Монмартром порядком досаждают. Я увидела, что толстяк смотрит на меня, и почувствовала, что краснею.
Вошел Люк, у него был усталый вид.
– А... Пьер! – сказал он. – Как дела?
– Ты меня не ждал?
В нем было что-то агрессивное. Может быть, просто оттого, что Люк удивился его присутствию, а моему – нет.
– О чем ты говоришь, старик, что ты, конечно, ждал, – ответил Люк, вымученно улыбаясь. – Есть что-нибудь выпить в этом доме? Что это за соблазнительная желтая жидкость в твоем стакане, Доминика?
– Чистое виски, – ответила я. – Вы уже его не узнаете?
– Нет, – сказал он и сел в кресло, как садятся на вокзале, на самый краешек сиденья. Потом взглянул на нас – тоже каким-то вокзальным взглядом, рассеянным и равнодушным. Вид у него был ребяческий и упрямый. Франсуаза засмеялась.
– Мой бедный Люк, ты выглядишь почти так же плохо, как Доминика. Кстати, моя дорогая девочка, я собираюсь положить этому конец. Я скажу Бертрану, чтобы он...