Смутные времена. Владивосток 1918-1919 гг.
Шрифт:
И две лошади тронулись в путь ленивой рысцой. Время от времени кучер подгонял их, чтобы они бежали быстрее. Но аллюр не менялся. Они знали его голос, знали, что подгоняет он их только для проформы.
Мы медленно ехали по Светланской. Было так хорошо. Мы ехали под спокойный, тихий стук копыт лошадей. Торопиться нам было некуда, как говорила Лена.
Больше она не произнесла ни слова. Я тоже молчал. К чему были все эти разговоры? Стояла теплая, влажная ночь, она приглушала, смягчала все нестройные звуки, будь то пьяные крики, девичьи рыдания, звуки
Я обнял Лену за плечи, она прижалась ко мне всем телом, как будто хотела, чтобы наши тела слились в одно. Все было хорошо, все было улажено, оговорено. Постепенно стихал стук копыт по мостовым. Мы уже ехали по улочкам, усыпанным грязным снегом. Вот-вот должен был показаться тупик, где жила Лена.
Вдруг Лена отбросила мою руку, ее движение было исполнено какой-то дикой силы, даже жестокости. Она вжалась в глубину саней. Ее всю трясло. От водки? Или ее отсутствия?
Я хотел было узнать, не стало ли ей плохо. Но я уверен, что она не слышала мой вопрос. Из глубины саней и так тихо, что, казалось, голос ее шел откуда-то издалека, она спросила меня:
— Ты, правда, меня любишь?
Я ответил ей, что да. Я не лгал, у меня не было никакой задней мысли. Я любил ее, по крайней мере, я верил в это всем своим сердцем. Что для прохожего было одно и то же. Она прижалась ко мне, прислонив щеку к моей щеке. Я чувствовал, как мне ласкает кожу мех ее дешевой шляпки.
Лошади постепенно замедляли ход. Грязный снег хлестал их по копытам. А я — меня охватило нетерпение. Девушка в таком отчаянии, но такая гордая, покинутая всеми. Она принадлежала мне, сильному властелину, который мог подарить ей счастье или причинить боль — на свое усмотрение. Ее тело, ее плоть — я должен был защитить ее, вылечить и овладеть ею.
— Ты уснул, что ли, черт тебя подери! — крикнул я кучеру.
Лена слегка приподняла голову едва заметным движением, как будто пробудилась от глубокого, тихого, безмятежного сна. Раздался сильный щелчок кнута, он подстегнул, поднял лошадей. От сильного толчка мы с Леной отпрянули друг от друга. Потом последовал еще один и еще, более сильный, а в воздухе все злее свистел кнут. Нас бросало то на плохие пружины, то на жесткий верх, так что ни о чем, кроме как удержать равновесие, мы больше думать не могли. Ну, вот последний ухаб. Кучер со всей силой потянул поводья на себя, останавливая сани перед жилищем Лены.
Я подхватил ее, одной рукой я придерживал ее голову, другую просунул под ее колени. Она была легкой, словно перышко. Прижимая ее к себе, я собирался выпрыгнуть из саней, бросить пачку денег вознице и нести ее на руках до самой комнаты.
Невероятно сильный удар локтем пришелся мне прямо в грудь. Я отпустил Лену. Пока я приходил в себя, она уже успела выскочить из саней. Я схватил ее за руку на первой из трех ступенек из прогнившего дерева, которые вели к крыльцу. Она сопротивлялась.
— Что, что тебе нужно?
И вот я обнаружил в тусклом свете фонаря у какой-то трущобы, что девушка, которая на все согласилась, которая столь щедро раздавала обещания, вдруг отказывалась признать это, она обманула меня и надругалась над этим счастьем. Я разозлился. Меня охватило такое бешенство, что я даже не пытался сдерживать себя. Оно было более чем справедливым.
— Что мне нужно от тебя? — выпалил я. — Переспать с тобой, все очень просто.
Я чувствовал, как ногти Лены впиваются мне в спину. Я отпустил ее. Она вскочила на вторую ступеньку и оттуда прокричала мне:
— Ни за что на свете! Никогда, никогда, никогда!
На моем лице она, должно быть, увидела, что мой гнев скрывал страдание, что на карту было поставлено не только неутоленное желание. Она спустилась на одну ступеньку вниз, ее лицо было совсем рядом. Холодным, спокойным тоном она произнесла:
— Хочешь знать почему? У меня постыдная болезнь. Вот почему.
Не знаю, что я мог чувствовать. Правда, я не знаю, и я думаю, что в тот момент я тем более не знал. Ничего, наверное. Просто потрясение.
— Ну что? Ты молчишь, не можешь пошевелиться, — вновь заговорила Лена все с тем же спокойствием. — Я больше не желанна тебе, прекрасный офицер?
И вдруг — ни голос, ни едва заметные изменения в выражении лица не успели выдать это — ее губы дернулись, раздвинулись и искривились в ужасной гримасе, дышащей ненавистью и злобой. Она наклонила голову, наши взгляды встретились, ее дыхание обожгло мне кожу, она шептала мне:
— Люби меня грешной… Люби меня, грешную… А потом:
— Ты забыл. Так быстро? Или, может, я не такая уж грешная, на твой вкус, чтобы ты любил меня?
Она схватила меня за плечи, принялась трясти меня с силой, какая бывает у людей, охваченных жаром, или у сумасшедших, но ее голос ничуть не изменился:
— Это пустяки, дорогой мой, ангелочек мой. Я удовлетворю твое любопытство. Болезнь — не знаю, от кого я ее подцепила. От одного из этих жирных, толстых, отвратительных старых торговцев с длинной бородой, у которых миллионы в карманах и которые получают удовольствие от того, что причиняют тебе боль? Или от какого-нибудь иностранного офицеришки? Кое-кто из них очень бы хотел удовлетворить свою похоть со мной за неимением других толстых коров. Чего бы мне это стоило, скажи? И передать заразу первому встречному, скажи?
Дыхание ее участилось, голос становился все громче:
— Пойди и скажи в вашей ложе, этим маленьким свиньям в униформе, во время течки, скажи им, что мне не стыдно, и я ни о чем не жалею.
Голос поднимался, поднимался до крика:
— Я счастлива, я горжусь. Я ненавижу твоих друзей гораздо больше, чем других мужчин. Они молоды, сильны, у них есть деньги, с которыми они не знают, что делать. У них есть родина, семьи, которые ждут их, — в ее голосе слышались истеричные ноты. — А тебя — ты такой же, как они. А не потому, что ты говоришь по-русски и можешь сказать: «Люби меня грешной…»