Снеговик
Шрифт:
В Неаполе я нашел еще одного друга моего отца, ученого аббата, который определил меня в другую семью, менее богатую, но значительно более неприятную и где ученики оказались еще большими тупицами, чем в первой. Мать их, женщина уже немолодая и некрасивая, сразу же невзлюбила меня, потому что я не поддался ее чарам. Я не кичился своей строгою добродетелью и ни в какой степени не рассчитывал, что первой моей любовью непременно будет богиня, — я умел довольствоваться гораздо меньшим, ко даже если бы хозяйка дома была недурна собою, я все равно не хотел становиться любовником женщины, которая распоряжалась мною и платила мне деньги. Я снова отправился к ученому аббату и рассказал ему о своих огорчениях.
«Ну так вы сами в этом виноваты, — рассмеявшись, ответил он, — вы красивый малый, поэтому вы и привередничаете».
Я умолил его
На протяжении почти целого года я усердно трудился, и ничто меня не отвлекало. Я был так поглощен своим горем, так отчетливо ощущал свою отчужденность от общества, что относился к жизни, может быть, серьезнее, чем она того заслуживала. Я мог превратиться в педанта, если бы кардинал не принялся хитро и осторожно приобщать меня к легкомыслию и испорченности нашего времени. Он сделал из меня светского человека, и я не очень-то знаю, должен ли я быть ему за это благодарен. Я приучился тратить много времени на туалет, ухаживание за женщинами и любовные утехи. Во дворце кардинала собирались местные острословы и самые блестящие люди города. От меня не требовали, чтобы я обучал моего ученика нравственным правилам, но хотели, чтобы я научил его приятной легкости светского обращения. Мне же самому полагалось только быть со всеми любезным. Это было нетрудно, ибо меня окружали люди легкомысленные и доброжелательные; я сделался прелестным,быть может, более прелестным, чем приличествовало быть сироте, не имеющему ни покровителей, ни состояния, ни будущего.
Мало-помалу я стал вести распущенную жизнь и одно время оказался даже на плохой дороге, причем окружающие потакали моим дурным наклонностям и, казалось, еще больше сталкивали меня вниз. От окончательного падения меня удерживало только воспоминание о моих родителях и опасение оказаться недостойным доброго имени, которое они мне оставили, ибо надо сказать, что в завещании своем отец предписывал мне называться Кристиано Гоффреди, и под этим именем меня знали в Неаполе. Это высокочтимое имя служило мне отличной рекомендацией людям серьезным и рассудительным, но я очень скоро позабыл, что простое происхождение, о котором оно свидетельствовало, должно было призвать меня к большему благоразумию и сдержанности в моих взаимоотношениях с титулованной молодежью, с которой я сталкивался во дворце кардинала. Предупредительность моя привела к большой близости с нею. Молодые люди эти были довольны тем, что во мне не было ни неуклюжести, ни суровости профессионального педагога. Меня приглашали, меня увозили с собой. Я принимал участие во всех развлечениях самой блестящей молодежи.
Кардинал поздравлял меня с тем, что мне удавалось сочетать ужины, балы и ночные бдения с точностью и ясностью, которыми неизменно были отмечены мои занятия с его племянником. Однако я отлично видел и чувствовал, что недостаточно развиваю свои ум, что останавливаюсь на полпути, что незаметно превращаюсь в болтуна и пустоцвета, становлюсь светским комедиантом и салонным портом, что я не сделал никаких сбережений для предстоящей мне свободной жизни и поддержания собственного достоинства, что у меня слишком много прекрасного белья, но слишком мало полезных знаний, наконец, что я попал словно в тиски между двумя параллельными линиями — беспутством и ничтожеством и рискую никогда не выбраться из этого плена.
Мысли эти, которые чаще всего я старался от себя отгонять, иногда все же возвращались ко мне, и я бывал ими очень озабочен. Самые упоительные наслаждения нисколько меня не забавляли. В родительском доме, в обществе отца и матери, я испытывал более высокие радости и более живые развлечения. Я предавался воспоминаниям о тех чудесных прогулках, которые мы совершали вместе с какой-нибудь серьезной целью, испытывая от них всегда истинное удовлетворение, а в лихорадочном возбуждении моей новой жизни я только томился и вновь возвращался к раздумьям о собственной участи, об окружавшей меня гнетущей праздности. Я начинал мечтать о том, как полнокровно можно жить, совершая дальние путешествия, и, видя, что кошелек мой неизменно пуст, спрашивал себя, не лучше ли было бы истратить на удовлетворение здоровых физических потребностей и духовных интересов те средства, которые шли на развлечения, оставлявшие лишь тяжесть в теле и пустоту в душе. Внезапно я начал чувствовать себя совершенно чуждым суетному свету, раболепному обществу, расслабляющему климату, ленивому населению — словом, всему, что меня окружало и с чем я не был связан прочными семейными узами. Я чувствовал, что становлюсь одновременно и более деятельным и более углубленным в себя. Несмотря на мои двадцать три года и бедность, я думал также о том, чтобы жениться, завести семью, чтобы было для кого беречь деньги и о ком заботиться. Но кардинал, которому я поверял одолевавшие меня по временам душевные тревоги, только отшучивался и называл меня безумцем.
«Ты слишком много выпил или слишком много работал вчера вечером, — говорил он, — в голове у тебя туман. Ступай-ка развей его, взгляни на Чинтию иди на Фьямметту, не вздумай только жениться ни на той, ни на другой».
Я любил кардинала; это был человек добрый и веселый. Но хоть он и обращался со мной по-отечески и без всякой спеси, я слишком хорошо понимал, что в нем было больше любезности, нежели любви, что он умеет окружать себя приятными людьми и что я меж них кое-что значу, но что он не из тех, кто захочет в течение долгого времени переносить мое присутствие, если я впаду в меланхолию или стану скучным.
Я старался заглушить свою тоску и забыться, упиваясь собственным благополучием, жить сегодняшним днем, не заботясь о завтрашнем, подобно всем, кто меня окружал. Мне это не удалось. Скука еще более возросла, отвращение стало неприкрытым. Я пресытился доступной любовью, чувственными увлечениями, которые охотно разделяли со мной женщины всех сословий. Для меня, бедного простолюдина. Эти наслаждения были поначалу притягательны, как всякий успех у женщин. Убедившись, что мой цирюльник, который был очень красивым малым, пользуется не меньшим успехом, я возненавидел всех маркиз. Я решил уехать из Неаполя. Я попросил кардинала отправить меня на одну из его вилл в Калабрии или Сицилии: я готов был стать управителем или библиотекарем все равно где: я жаждал отдыха и одиночества. Кардинал еще больше поднял на смех мое стремление уединиться. Он в это не верил. Он считал, что я так же не создан быть управителем, как и монахом.
Он был, разумеется, прав, но, как вы увидите из дальнейшего, отнюдь не должен был удерживать меня при себе.
В ту пору вернулся из странствий и поселился в доме кардинала другой его племянник. Насколько юный Тито Виллареджа был человеком приятным и доброжелательным, настолько его двоюродный брат Марко Мельфи был глуп, вздорен, нагл и тщеславен. Все сразу невзлюбили его, и не успел он приехать, как вспыхнуло несколько дуэлей. Он был отчаянным бретером и ранил или убивал своих противников, сам не получая ни малейшей царапины, отчего заносчивость его не знала предела. Я старался быть с ним елико возможно сдержанным, но как-то раз, выведенный из себя его вызывающей грубостью, я уличил его во лжи и предложил дать ему удовлетворение. Он отказался, потому что я не был дворянином, и, кинувшись на меня, хотел дать мне пощечину. Я свалил его с ног, не причинив ему никаких повреждений, но сумел подавить его ярость. Происшествие это наделало много шума. Кардинал втайне оправдывал меня и упросил как можно скорее укрыться в одном из его поместий до тех пор, пока Марко Мельфи снова не отправится путешествовать.
Мысль о том, что я должен прятаться, возмутила меня.
«Несчастный, — сказал кардинал, — разве ты не знаешь, что мой племянник вынужден теперь тебя убить?»
Слово «вынужден» показалось мне забавным. Я ответил кардиналу, что заставлю Марко драться со мной.
«Ты не смеешь убивать моего племянника! — сказал он, весело похлопывая меня по голове. — Даже если бы ты оказался для этого достаточно ловок, тебе ведь не захочется так отплатить мне за отеческую доброту, которую я тебе выказываю».