Снесла Баба Яга яичко
Шрифт:
– Я вас умоляю! – театрально воскликнула врачиха, заметив эту деталь.
Когда я просила ее рассказать мне что-нибудь о своем детстве, она отвечала немногословно и оценивала его как счастливое.
– А почему оно было счастливым? – спрашивала я.
– Везде была чистота, и мама нас очень красиво одевала.
В больнице, с зондом во рту и иглой капельницы в вене, она не выпускала из рук носового платка. У нее была постоянная потребность вытирать рот. Когда ей стало немного лучше, она потребовала принести ей чистые пижамы:
– Имей в виду, неглаженые мне не нужны.
Три года назад, когда она резко погрузилась
Психиатр начал с обычных вопросов:
– Ваше имя и фамилия?
– Пылесос, – выдавила она из себя, опустив голову.
– Как вас зовут? – повторил психиатр громче.
– Так… пылесос, – повторила она.
Меня окатила волна совершенно беспричинного стыда: не знаю отчего, но в тот момент мне показалось, что было бы легче, если бы она ответила «Мадонна» или «Мария-Терезия».
Пока она лежала в больнице, где вопреки безапелляционному приговору психиатра («Альцгеймер!») выяснилось, что речь идет все-таки о более «благоприятном» диагнозе, – я вела борьбу за ее выздоровление на другом фронте. Наняла мастера, который согласился работать с утра до ночи. Мастер с трудом отодрал обои, которые практически срослись с бетонными стенами. Мы покрасили стены в свежие пастельные тона. Привели в порядок ванную, положили новую плитку и повесили новое зеркало. Купили новую стиральную машину, новый пылесос, из одной комнаты я выбросила старую кровать, купила современную софу ярко-красного цвета, новый пестрый ковер, новый светло-желтый шкаф. На балконе я пересадила в новые горшки цветы (которые в тот год буйно цвели до поздней осени!). Я привела в порядок каждый уголок в квартире и выбросила старые, ненужные вещи. Оконные стекла сверкали, занавески были свежевыстиранные. Одежда в шкафах аккуратно сложена, каждая вещь на своем месте. Впервые мне казалось, что я твердо знаю, от чего можно избавиться, а от чего нельзя, и поэтому, устояв перед желанием выбросить, я оставила старое, некрасивое домашнее растение с всего несколькими листьями там, где оно и стояло.
Я не стала трогать вещи в верхнем ящике комода, которые она берегла: старые часы, принадлежавшие, как считалось, деду, отцовские ордена (орден «Братства и единства» с серебряным венцом, орден «За храбрость»), элегантную коробку с богатым набором циркулей и логарифмическую линейку «Raphoplex» (они тоже остались после отца), ключ от почтового ящика на старой квартире, старый пластмассовый будильник с «севшими» батарейками, коробочку с булавками «Gura» (судя по дизайну, скорее всего восточногерманского производства), табакерку из мельхиора, японский веер, мой старый загранпаспорт, театральный бинокль (из их с отцом турпоездки в Москву и Ленинград), карманный калькулятор без батарейки и свернутые трубочкой и стянутые резинкой отцовские некрологи. Я тщательно почистила старую серебряную конфетницу в виде корзиночки, в которую она сложила свои украшения: золотое кольцо, булавку с головкой из полудрагоценного камня (подарок отца) и дешевые бусы, которые она называла «жемчугами». Эта мамина «икебана», с жемчугами, которые, как клубок змей, свисали из корзиночки, годами стояла на почетном месте на полке. Я аккуратно вымыла всю ее посуду, включая и японский фарфоровый кофейный сервиз, которым никто ни разу не пользовался. Сервиз предназначался мне («Когда я умру, сервиз пусть останется тебе. Я отдала за него всю свою месячную зарплату!»). Все было готово к маминому возвращению, все вещи были на своих местах, весь дом «сверкал», именно так, как она и любила.
Мама вернулась из больницы и важно вошла в свою маленькую новозагребскую квартиру.
– Уху-ху-хуху-ху! Это самый большой маленький сюрприз, который ты могла мне сделать!
Иди сюда, ляг здесь…
– Иди, приляг, – говорит она.
– Куда?! – спрашиваю я, стоя перед ее больничной койкой.
– На ту кровать, там.
– Но там же лежит больная.
– А там?
– Все кровати заняты.
– Тогда ляг здесь, рядом со мной.
Хотя сказано это было в полубессознательном состоянии, просьба прилечь рядом оказалась для меня ударом по больному месту. Отсутствие физической нежности между нами и скупость в проявлении чувств были в нашей семье своеобразным неписаным правилом. Мама выражать свои чувства не умела, нас этому не научила, а потом и ей, и нам уже казалось, что теперь этого не исправить, – поздно. Проявления нежности не воспринимались как что-то приятное, скорее они вызывали неловкость – просто не знали, как себя вести. Чувства друг к другу мы выражали косвенным образом.
Во время прошлогоднего пребывания в больнице, куда она попала сразу после своего восьмидесятилетия, у нее забрали вставные челюсти и парик, сложили их в прозрачные пакеты и прилепили маленькие этикетки с фамилией владельца. Мама попросила меня забрать парик домой («Пусть лучше дома лежит, вдруг здесь украдут!»). Когда ей отменили зонд, я достала челюсти из пластикового пакетика, на котором стояло ее имя и фамилия, и тщательно их промыла. Я мыла их каждый день, до тех пор пока она не смогла делать это сама.
– Я дома выстирала твой парик.
– А он не свалялся?
– Нет, все в порядке.
– Ты его надела на это… ну, чтобы он высох?
– Да, да, на болванку.
То, что я занималась ею, ее «сугубо личными» делами, значило для нее, как мне кажется, гораздо больше, чем физический контакт. Я пригласила больничную парикмахершу, которая подстригла ее очень коротко, и ей это понравилось. Больничная педикюрша привела в порядок ногти у нее на ногах, руками занялась я сама. Принесла в больницу ее кремы. Губную помаду она воспринимала как свой самый важный сигнал окружающим – сигнал о том, что она все еще принадлежит к миру живых. По этой же причине она упрямо отказывалась от больничной рубахи и требовала, чтобы из дома принесли ее пижамы.
В ее восьмидесятый день рождения мы с ней вдвоем пошли в ближайшую кофейню. Она совершила все свои привычные ритуальные действия: тщательно оделась, выбрала туфли с небольшим каблучком, парик, помаду.
– Как сидит?
– Отлично.
– Может, немного надвинуть на лоб?
– Не надо, так хорошо.
– Никто и не скажет, что это парик.
– Конечно.
– Так, как я выгляжу?
– Отлично…
Мы сидели в кофейне на террасе под открытым небом, пока летний дождь не загнал нас под крышу.
– Надо же, дождь как назло! Именно в мой восьмидесятый день рождения! – ворчала она.
– Сейчас кончится, – сказала я.
– Вот, не хватало еще промокнуть в день, когда мне исполнилось восемьдесят, – бубнила она.
Мы просидели в кофейне довольно долго, но дождь не утихал.
– Возьмем такси! Я не могу позволить себе вымокнуть! – бормотала она, хотя вероятность того, что найдется таксист, который согласится везти нас на расстояние в двести метров, была ничтожной.
На самом деле она волновалась из-за парика. Я убеждала ее, что с париком ничего не случится.