Снежное видение. Большая книга рассказов и повестей о снежном человеке
Шрифт:
Едва ли к родному брату я проявил бы столько забот. И понятно почему: ведь это был не просто человек. Это был, быть может, единственный во всем мире экземпляр отдаленных предков человека. Целый ряд неоспоримых признаков говорил за это… я кричал на проводников, когда они оступались, а сам мысленно уже анатомировал его, взвешивал его мозг, измерял лицевой угол…
Конечно, это не Pitecantropus erectus, остатки костей которого найдены еще тридцать три года тому назад голландским врачом Дюбуа, — питекантропус был ближе к обезьяне, чем к человеку, и вымер уже около миллиона лет тому назад. И это — не
IV. Продолжение дневника
13-го июня. Мой Адам, как я назвал дикого человека, поправляется быстрее, чем я думал. Два дня после битвы с медведем он пролежал в лихорадке, без памяти, рычал и порывался встать. Нам с большим трудом удавалось удержать его в кровати.
Пользуясь его беспамятством, я, признаюсь, не удержался и произвел кое-какие исследования антрометрического характера. Объем его черепа — 1.175 кубических сантиметров (у гориллы — 490, у европейцев — 1.400 кубических сантиметров). Интересно, сколько весит его мозг?
Когда его жизнь висела на волоске, у меня, каюсь, мелькнула мысль — предоставить его самому себе. И если бы он умер, я мог бы тотчас анатомировать труп. Сколько сложных вопросов разрешило бы вскрытие. Но я удержался, — буду откровенен до конца, — не по человеколюбию. Я возлагаю надежды на этого дикого человека. Я увезу его с собой в Париж, научу говорить, приручу, цивилизую, и сколько необычайно интересного он может тогда сообщить. Самый интересный вопрос — сохранился ли кто-нибудь еще из его племени, или он последний экземпляр доисторических людей.
Он безусловно владеет чем-то вроде языка, состоящего, впрочем, всего из нескольких звуков, похожих на междометия.
«Ауа», например, говорит он всякий раз, когда хочет пить. Очень часто он издает какой-то призвук, похожий на «тц- а-а», как будто призывая кого-то. А когда я показал ему вчера шкуру убитого медведя, он сказал: «У-у-у», и лицо его выразило удовольствие.
Я внимательно осмотрел его тело. Необычайно большой объем груди явился, вероятно, результатом жизни на высотах, где очень разрежен воздух. На подошвах кожа его мозолисто-толста. Вот почему он не отмораживает ног.
Щеки и даже лоб его покрыты пушком, по всему же телу, в особенности на ногах и на тыльной стороне рук, растут рыжеватые волосы, миллиметров пяти-семи длиной. Конечно, не они только, а толстая закаленная кожа и хорошая клетчатка предохраняют его от холода.
На его плаще я нашел интересную «булавку», сделанную из слоновой кости, украшенную резной птицей, похожей на глухаря. Ему знакомо искусство. И он, очевидно, спускался с гор туда, где водятся слоны.
С того самого момента, как я спас его от смерти, Адам проявляет ко мне собачью привязанность. Когда я перевязывал ему раны, он схватил мою руку и облизал кисть и ладонь в припадке благодарности. Таким образом, я имел удовольствие познакомиться с «первобытным поцелуем».
Сегодня утром Адам встал с кровати и, несмотря на мой запрет, — хотя, вообще, он послушен, — вышел из палатки, сорвал повязку и, подставив рану солнцу, пролежал до вечера. Это горное солнце делает чудеса. Опухоль опала. Рана быстро затягивается. Еще несколько дней, и мы отправимся в путь. Пойдет ли он со мной? Оставит ли свои родные горы? Так или иначе, я не расстанусь с ним. Живой или мертвый, он будет в Париже.
27-го сентября. Наконец-то я дома, в Париже, в своей маленькой квартире. Как долго я не писал. Адам со мной. Но чего мне это стоило!
Против моего ожидания, он пошел за мной. Адам повиновался, вернее, старался повиноваться каждому моему слову, поскольку сам мог совладать со своей первобытной натурой. Пока мы не спустились вниз, к людям, все было хорошо. Но дальше…
Первой моей заботой было одеть его. Не мог же я привести его в цивилизованное общество голым, только со звериной шкурой на спине. С большим трудом я разыскал белый фланелевый костюм по его росту. Это была просто широкая рубаха и брюки. Рубаху он кое-как одел, но с брюками никак не мог примириться. Они стесняли и смешили его. Он то и дело хлопал себя по ляжкам, фыркал и уморительно выворачивал ноги.
В Калькутте, на людной улице, он вдруг… снял брюки и бросил их. В Калькутте люди привыкли видеть наготу, и это не произвело слишком большого скандала. Но что если он проделает такую штуку в Париже?
В первый раз я выбранил его, и как он был жалок в своем сознании вины. Он опять пытался лизать мне руки, хотя я и запрещаю ему это делать.
Когда мы были уже на борту парохода, с ним опять случилась история.
Перед самым отходом заревела сирена. Адам упал на палубу в паническом ужасе, потом вскочил и одним прыжком бросился через борт в море. Пришлось вылавливать его оттуда и заключить в каюту.
Много забот доставил он мне и с кормлением. Не могло быть и речи о том, чтобы отправляться с ним к общему столу. Ему приносили обед в каюту. Но он отказывался, — он не мог есть наши блюда. Кончилось тем, что мне пришлось давать ему, как и в горах, сырое мясо и воду. Притом он страдал от жары и поэтому часто выл, чем вызывал нарекания пассажиров. Выходить же с ним на палубу было очень затруднительно. Он всегда собирал вокруг себя толпу зевак. Все это очень стесняло меня.
Трудно и долго описывать все события этого путешествия. Адам все время переходил от страха к удивлению. Поезда, автомобили пугали его. Наша одежда, дома, электрическое освещение поражали буквально до столбняка. Какая-нибудь мелочь, на которую мы не обращаем ни малейшего внимания, — вертящаяся световая реклама, звуки духового оркестра или стая галдящих малышей-газетчиков, — настолько поглощали его, что мне нужно было по несколько раз дергать его за руку, чтобы сдвинуть с места.
Но как бы то ни было, мои мучения кончились. Адам в Париже.