Снежные зимы
Шрифт:
Иван Васильевич с грустью подумал: «Любовь к родителям и наша к тебе, выходит, не давали радости. Пока не появился он, этот парень». Но обиды не было. Легкая грусть и удивление перед извечным чудом, которое творит любовь.
— Видно, уже никто и ничто не снимет меня с этой галеры. Но я хочу, чтобы над ней светило солнце. И рядом были люди…
Лада склонна сама себе противоречить. Ивана Васильевича не раз удивляли виражи ее логики, ее житейской философии. В сложнейших научных рассуждениях мышление ее куда более последовательно, строго. Между прочим, это свойственно не только ей. Даже Будыка и тот частенько удивлял своими заскоками и перескоками.
— Что делаешь, дед?
— Ищу некролог в газетах. Думал, помер оттого, что премии не дали.
— Заразный ты человек, Иван.
— Чем это я заражаю?
— Кого — принципиальностью, кого — козлиным упрямством.
— Тебя — чем?
— Меня — дружбой.
— Старый подхалим!
— Вот этой обиды тебе не простим. Не я, Миля. Какой я старый? Спроси у нее.
— Хвастун!
— Приходи коньяк пить. Есть бутылочка французского.
— Не жди.
— Выдерживаешь характер?
— Выдерживаю.
— Ну и черт с тобой.
— Пускай остается с тобой. У тебя с ним ближе родство.
— Ох и дал мне бог друга!
— Бог дал, бог может и взять.
— Не пыжься, петух. Я первый склоняю голову. Папку тебе вернуть?
— Пришли. Я не все написал, есть новые соображения.
— Пиши, пиши. И ногою колыши. Не глубоко пашешь. Недочеты в работе института я раскрыл поглубже. Прочитай мое письмо в ЦК.
— Откуда такая самокритичность?
— Да вот оттуда.
— Ход конем?
— Конем или слоном, думай как хочешь. Я ставлю технические проблемы. А у тебя что? Кадры, партработа… мелочь.
— Если тебе захотелось отвести душу, пожалуйста, но не касайся этих вещей. А то я опять тебе скажу, что мелочь, а что не мелочь.
— Молчу. Так не хочешь увидеть мою просветленную физиономию?
— Нет.
— Что ж, подожду. Коньяк не киснет. Кланяйся Ольге.
— Привет Милане.
Двойственное ощущение осталось от этого разговора. Но то, что Будыка все-таки позвонил первым, порадовало. Значит, дорожит еще дружбой, скрепленной кровью. Сколько раз они ссорились! Не всегда был прав он, Антонюк. Но всегда первым шел на примирение Валентин. Что это? Слабость его? Или сила?
Глава XIV
Вызывал для разговора человек, к которому Иван Васильевич никак не мог «пылать любовью». Ни раньше, ни тем более теперь. Человек этот первым стал
Недавно прочитал: праведник этот и «принципиалист» на одном из совещаний выступил с речью, в которой почти целиком повторил его, Антонюка, «последнее слово»; тогда, на том заседании, он сказал все, что думал. Этот прямо подскакивал от возмущения, а вернее всего, от радости, что первым разоблачил такого оппортуниста. «Слышите, что он говорит? С какими настроениями человек руководил одной из важнейших отраслей…» Теперь Семен Семенович первым переменил взгляды, перестроился. Кто не ошибается! Мы, мол, исполнители воли вышестоящего. Встретит, конечно, объятиями: умеет покарать, умет и приласкать. И девиз у него: кто старое помянет…
Он, Антонюк, не злопамятен. Но, на свою беду, ничего не забывает. И актер плохой: не сыграет уважения и почтительности. Испортит настроение высокой персоне, навредит себе. Решил: не идти. Если разговор действительно серьезный — пусть позовет кто-нибудь из тех, кто тогда поддерживал его. Были такие люди. Но Ольга не одобрила его решения, хотя, конечно, понимала мужа. Ольга мягко и осторожно стала уговаривать его пойти. Мол, не целоваться тебе с ним, не он же тебе работу будет предлагать — государство. Это, безусловно, не его инициатива. Считай, что говоришь не с Семеном Семеновичем, а с человеком на определенном посту, который он пока еще занимает. Если б жена по примеру других жен так уговаривала его из эгоистических соображений — из-за денег, положения, — ни за что не пошел бы. Но нет, у Ольги другое. Ей кажется, что это последняя возможность вернуться на работу, которая, по ее мнению, нужна ему как воздух. Не хотелось огорчать жену. Был благодарен ей за такт и сдержанность: после отъезда Виталии — ни слова о Наде, вообще о прошлом. Пошел.
Семен Семенович и вправду встретил чуть ли не объятиями. Иван Васильевич отворил дверь — тот уже посреди кабинета, на пестром ковре, дородный, веселый, улыбка во все широкое, по-мужицки простое лицо. Долго жал руку. Хлопнул по плечу.
— Рад приветствовать, рад. Давно не видел. Как живешь? Что не заходишь? Обиделся? Напрасно, напрасно. Кто из нас не ошибается! — Однако не стал уточнять, кто из них двоих ошибся. — Как семья? Все здоровы? Слава богу.
Сам спрашивал — сам отвечал. В бодром тоне. Зная эту его привычку. Иван Васильевич когда-то пошутил: на вопрос «Как семья? Все здоровы?» — ответил с печальным видом:
— Плохо, Семен Семенович.
— Что такое?
— Бабушка умерла.
— Твоя?
— Да.
— И ты так горюешь?
— Вырастила она меня.
— Сколько же ей лет?
— Девяносто семь.
— Сколько? И ты так скорбишь о такой древней старушке? — Очень это удивило Семена Семеновича, и он на полном серьезе утешал осиротевшего внука.
Да, он такой, Семен Семенович. Входят пионеры приветствовать съезд — стоит в президиуме и, не стыдясь всего зала, плачет, как бобер, — от умиления. А через десять минут бросает с трибуны серьезнейшие политические обвинения товарищу по работе, который когда-то в чем-то не согласился с ним.