Соавтор
Шрифт:
— Вот дьявол…
— Вы, люди — хорошие союзники для нас, — нежно говорит Андрей. — Эх, кундангианцы… В них человеческого не меньше, чем в землянах… не напоказ, но, близко пообщавшись, можно понять. Дн-Понго любил эту парочку психов, ему хотелось с ними работать — наверное, он был психом не в меньшей степени…
— А мне казалось, что людей он слегка презирает…
— Это ей. Не отождествляй. Учись отделять свои чувства от… ну тех, которые у них! Ей, кажется, нравилось, что он такой мрачный, таинственный и презрительный. А ему нравились многие земляне, нравился Олег, да и к ней он относился серьезнее,
Боль отпускает. Я постепенно привыкаю к мысли, что жизнь «роли», «тени» — моего alter ego в другом мире — может прерваться, и прерваться внезапно. Все ходят под Богом.
Я живу много раз. Я осознаю, что и умереть могу много раз. Впоследствии я умираю еще и еще — но так и не могу научиться делать смерть терпимой.
Правда, по-моему, есть вещи и похуже смерти. Когда мы открываем очередной выход, я, перешагивая границу реальности, ощущаю кандалы на запястьях…
Я голоден.
Я настолько голоден, что хочется сесть, собравшись в клубок, подтянув колени к груди и обхватив их руками. От голода меня знобит, а в желудке режет и сосет. Я прислоняюсь спиной к стене, пытаюсь выпрямиться. Голод, очевидно, должен унизить меня. Эти ничтожества приносят мне черный хлеб и какую-то вонючую бурду в миске — показывают, что заботятся обо мне как должно, как надлежит заботиться о государе, который еще жив и официально не отрекся — смешная подлость. Есть хлеб я давно не могу, а эти помои — не стал бы, даже если бы мог.
Подлый холуй узурпатора, тупой скот с красной мордой, с белесыми глазками, с чирьем на подбородке, вчера швырнул в каземат дохлую ворону: «Дичь, ваше величество!» Злиться — ниже моего достоинства. Я настолько презираю всю эту сволочь, этих скотов, которые повизгивают от счастья, видя короля в худшем положении, чем они сами — что не оборачиваюсь на их голоса.
Они до сих пор не убили меня, хотя делают мое существование невыносимым. Убить меня не так просто, как любого из них, но в создавшемся положении вполне возможно. Очевидно, я жив лишь потому, что подонок на моем троне решил официально судить меня.
Купил всех. Интересно, чем платил. Впрочем, я ничему не удивлюсь. Многие из моих подданных его, что называется, любят. Он им понятнее.
Палач не смеет прикоснуться ко мне. Спасибо и на этом. У них немало способов превратить мою жизнь в пытку, но, по крайней мере, иглы под ногти не загоняют… Посеребренные кандалы причиняют мне боль, голод причиняет мне сильную боль — но это не так унизительно, как порка кнутом или дыба. Моего тела не касаются руки оплаченных ничтожных мерзавцев.
Зато они отыгрались на Леноре.
Сколько времени я подбирал ей это тело! Как тщательно я подбирал ей каждое тело, которое она носила с истинно аристократической небрежностью! Тело выбрано безупречно, настоящее мраморное изваяние, ни единой крохотной царапины, ни малейшего изъяна. Та девка была очень хороша
Сейчас это несчастное тело вот-вот развалится на глазах, его пальцы переломаны, ступни сожжены, а правый глаз вытек. Ленора мучительно стыдится, что я вижу ее в таком состоянии — как при жизни стыдилась, когда я заставал ее непричесанной или небрежно одетой.
Какой смысл пытать труп? Человеческую чувствительность, дыхание, иллюзию жизни, страсть — ей возвращают лишь мои руки; мерзавцы всего-навсего испортили ее костюм… но они не знают об этом, и это их не оправдывает.
— Любовь моя, — говорю я еле слышно, чтобы наши ничтожные стражи не развлекались моей душевной болью, — если мы выйдем отсюда, я найду для тебя новую оболочку, прекраснее прежней, клянусь. Эти стены строил святой схимник, благословляя каждый камень; все, что я могу сделать — это бесполезная нежность — но потом…
— Если мы выйдем… — голос моей возлюбленной шелестит, как осенний ветер. Она сидит рядом, почти нагая, и я чую ее запах — ладан души и тление плоти.
Я обнимаю ее, закидывая ей на шею руки в кандалах; в ее мертвых тусклых глазах появляется живой блеск. Мои прикосновения возвращают трупу, растерзанной оболочке ее прекрасной души, видимость жизни — но вместе с наслаждением она, вероятно, чувствует и боль: углы ее рта вздрагивают.
Я отстраняюсь, но Ленора обнимает меня.
— Мой государь, — шепчет она почти беззвучно, — не отсылай меня. Я предчувствую, что это наше последнее пристанище. Мы покинем его — и наши души, возможно, расстанутся навек. Где бы это ни случилось — на небесах или в преисподней — мука, какая мука…
— Мы не расстанемся, — говорю я, дыша запекшейся кровью, сожженной кожей и гниющим мясом — ужасный запах, прости меня, милая. — Верь мне. Я найду способ сопровождать тебя.
Ленора прижимается ко мне, и я чувствую, как ее плоть скользит на костях. Я давно разучился брезговать и бояться, я воспринимаю ее смерть как невинный недостаток — и мне жаль, так жаль… Моя милая девочка, бедная девочка… Я не смею больше ничего ей обещать. Все уже пройдено. Меня обожали. Меня ненавидели. Меня боялись. Меня предали. В конце концов, меня убьют — колесо жизни катится по телам, ломая кости, его никто не остановит.
Единственное, о чем я жалею в этом поганом мире, кроме прекрасной любви Леноры — это моя Оранжерея. Если бы у меня был выбор — то провались в преисподнюю это поганое королевство, но стой Оранжерея. Лучшее, что я сделал. То, что узурпатор со своими прихвостнями уничтожит первым. Оранжерея — бельмо на их глазах. Рядом с моими Цветами все эти мелкие уродцы, грызущиеся за власть, дешевые людишки, превратившие себя в мешки с червонцами, продажные душонки — все они осознают собственное ничтожество, шутовство и позор, бессмысленность собственных жалких жизней…