Собака Раппопорта
Шрифт:
— Света, вы позволите? — спросил он искательно, заглядывая в приемную Николаева.
— Вообще-то Бронеслава Виссарионовна Гоггенморг, — секретарша капризно поджала губы и посмотрела на Ватникова сердито.
Тот в сердцах ударил тростью так, что едва не высек искру из линолеума. Присмотрелся: действительно — солидная, зрелая женщина.
— Конечно, конечно — я и хотел сказать: Бронеслава, — забормотал он, ощущая, как Хомский приставляется сзади и продолжается ему в мозг сострадательным протуберанцем, подсказывая правильные слова. "Надо было конфеток-то прикупить", — прошептало у него в голове, и было
— Вы можете уделить мне несколько минут, Бронеслава Виссарионовна? — Ватников исторг из себя всю любезность, на какую он был способен, а это было немало, если оглядываться на его богатое профессиональное прошлое. Одновременно он изо всех сил напряг свою память, которая могла не управиться с роскошным именем.
Мед подействовал.
— Дмитрий Дмитриевич занят, — полувопросительно ответила та. Ей было трудно представить, что пациент может иметь какое-то дело к ней; она недавно устроилась на работу и не имела представления о Ватникове, его статусе и заслугах. Перед ней был пациент, каких много — возможно, с кляузой, но скорее всего — с прошением.
Иван Павлович, ведомый Хомским, присел на кожаный диван.
— Дело касается вас, Бронеслава Виссарионовна.
"Неплохо бы проверить и ее, — прожужжал Хомский, воспринимавшийся хребтом Ватникова наподобие электрической грелки. — В тех же кадрах…"
— Меня? — Секретарша натянуто улыбнулась. — Какие у вас могут быть дела ко мне? С какого вы отделения?
— С реабилитации, это на травме, — ответил Ватников, — но это как раз не имеет значения. — И он спросил, не таясь: — Недавно я застал вас у двери в кабинет Николаева — я местный сотрудник, знаете ли, я просто лечусь, и это временно. Вы явно подслушивали, и я не спрашиваю у вас, что именно — я спрашиваю: зачем? Почему вы этим занимались?
Лицо Гоггенморг пошло пятнами, как будто ей надавали хлестких пощечин.
— Выйдите вон и прикройте за собой дверь, — гневно приказала она.
Иван Павлович встал и заговорил Хомским:
— Я уйду, но знайте, что рано или поздно я все равно выясню, зачем и почему вы согласились слушаться Д'Арсонваля и шпионить за вашим начальником.
Это возымело известный эффект: кровь отхлынула от щек Бронеславы Виссарионовны, но она устояла и холодно молвила:
— Я не знаю, товарищ… вы даже не изволили представиться… о чем вы таком говорите. В любом случае вы ведете себя беспардонно, и я прошу вас немедленно уйти — иначе я позову охрану. Будь вы хоть кем угодно, я не стала бы доносить вам на руководство. Вон! — Она указала пальцем на дверь.
Ватников поклонился, и Хомский, беззвучно отлепившись и едва не рассыпавшись, тоже изобразил какой-то безобразный поклон.
Они вышли в коридор, где Ватников напустился на Хомского:
— И что же мы выяснили? Зачем вы поставили меня в дурацкое положение? Нам нечего предъявить этой женщине, а что до подслушивания, то все секретарши подслушивают.
— Пока, — зловеще поправил его Хомский. — Пока нечего предъявить. Но дело за этим не станет, мой дорогой и недалекий друг. Всему свое время, и оно уже при дверях. Нам надо успеть предотвратить очередное убийство.
Ивана Павловича прошиб пот.
— Неужели? —
Но у Хомского уже вообще не было никакого организма, а потому он только скривился:
— До чего вы наивны, доктор! И сентиментальны вдобавок. Сколько же вам еще придется выпить овсянки, чтобы научиться адекватно воспринимать действительность! Николаев — административный труп, его песенка почти спета. К чему убивать Николаева? Опасность грозит совсем другому лицу…
3
Тем временем Медовчин достаточно освоился в "Чеховке", чтобы каким-то диковинным маневром исхлопотать себе штатную должность неизвестно кого — смотрителя и надзирателя за всем, зубодробительного контрольного органа на полставочки. В этой роли он ухитрялся дублировать сразу всех — и главного врача, и начмеда, и многочисленных заведующих; его интересы перестали ограничиваться санитарией и вобрали в себя разнообразную документацию: не столько в содержательном отношении, сколько в рассуждении формы. Он пристрастился к разбору объяснительных и жалоб, составленных младшим медицинским персоналом.
"Мы купили бутылку вина, — читал Медовчин, — пришли домой и стали танцевать. Пришла его первая жена. Я открыла дверь, а она ударила меня туфлей по голове. Тогда он сказал мне одевайся и подал мне трусы. Я вышла во двор и бросила в окно камень, но это оказалось чужое окно, поэтому мне пришлось разбить второе. А теперь мы все помирились и претензий не имеем".
Но первая жена описывала события иначе. Получался совершеннейший расёмон Акиры Куросавы:
"Я пришла и застала их на диване. И она стала мне показывать разные позы".
Медовчин бродил по отделениям, торжественно и важно заходил в ординаторские, требовал себе все новых и новых историй болезней, которые тут же, при всех, усаживался просматривать.
Зашел он так и к Васильеву — человеку, вообще говоря, довольно немногословному, особенно в минуты занятости. В таких случаях еще никому не удавалось выжать из него длинное предложение. Он никогда не глядел на собеседника. Доктор Васильев всегда таращился куда-то себе под нос, обычно — в бесконечные бумаги, но доктором он слыл очень и очень хорошим.
— На что вы жалуетесь? — осведомлялся он тихо, уткнувшись в незатейливую писанину.
— У меня (взволнованно, краснея, возбуждаясь) ужасно, страшно болит голова!.. Адская боль!..
— Головные боли… — равнодушно низводил жалобу доктор Васильев, карябая ручкой.
В итоге все и всем в листе назначений оказывалось, как обычно. Без особого вымысла. Васильев был похож на тюбик с пастой, в котором проделали очень маленькую дырочку. Мог и лопнуть немного, если сильнее надавить.
Медовчин — седой благообразный барин в белом халате и с львиной мордой, в десятый раз явился к нему ревизором с пренеприятным известием. Перед Васильевым высилась стопка историй болезни, подготовленных к заполнению. Ревизор глубоко и сыто вздохнул. Он начал что-то говорить, высказывать какие-то претензии. Он приволок свою собственную стопку, из архива.