Соблазн
Шрифт:
Массы тоже представляют собой клонический агрегат, работающий от тождественного к тождественному, без обращения к иному. По сути, они не более чем сумма терминалов всех возможных систем — сеть, наполненная цифровыми импульсами, — это и образует массу. Нечувствительные к внешним командам, они составляются в интегральные схемы, открытые для манипуляции (автоманипуляции) и «обольщения» (самообольщения).
В действительности никто больше не знает, как функционирует механизм представительства, ни даже — существует ли еще таковой. При этом все более настоятельной ощущается необходимость рационального осмысления того, что может происходить во вселенной симуляции. Что же, собственно, происходит между отсутствующим, гипотетическим полюсом власти и нейтральным, неуловимым полюсом масс? Ответ: есть кой-какой соблазн, и кое-кто на него клюет.
Но этот соблазн коннотирует лишь некое действие социального, в котором никто уже ничего не понимает, или политического, чья структура давно испарилась. На их месте соблазн
Пересмотренный и исправленный идеологией желания, этот рассеянный, экстенсивный соблазн ничего общего не имеет с аристократическим соблазном дуально-дуэльных отношений. Психологизация соблазна: результат его опошления с того момента, как над Западом воздвиглась воображаемая фигура желания.
Конечно, не господа вообразили эту фигуру — исторически она была порождением подвластных, сложившись под знаком их освобождения, и провалы революций раз за разом только укрепляли ее. Форма желания запечатляет и скрепляет исторический переход порабощенных от статуса вещи или объекта к статусу субъекта или подданного, но сам по себе этот переход не более как утонченное и глубоко запавшее увековечение строя рабства. Первые проблески субъективности масс на заре современности, на заре революций — первые признаки самоуправляемого рабства субъектов и масс под знаком их собственного желания! Начало большого обольщения: вещью можно просто владеть — субъекта желания можно соблазнить.
Так начала развертываться в социальном и историческом плане эта мягкая стратегия. Массы психологизируются, чтобы быть обольщенными. На них напяливают желание, чтобы отвлечь от него и совратить. Прежде они отчуждались — это когда у них было сознание (мистифицированное!), — сегодня обольщаются, потому как у них есть бессознательное и желание (увы — такое вытесненное и заблудшее!). Прежде они отвлекались от истины истории (революционной) — сегодня отвлекаются от истины собственного желания. Бедные массы, жертвы обольщения и манипулирования! Их заставляли сносить господство грубым насилием — их заставляют принимать его силой соблазна.
Вообще говоря, эта теоретическая галлюцинация желания, эта рассеянная либидинальная психология служит как бы задним планом для повсеместно циркулирующего симулякра соблазна. Сменяя пространство контроля и надзора, она отмечает уязвимость индивидов и масс мягким командам. Примешанная в гомеопатических дозах ко всем социальным и личностным отношениям, соблазнительная тень этого дискурса распласталась сегодня над пустошью социального отношения как такового и самой власти.
В этом смысле наш век — век соблазна. Но речь уже не идет о той форме потенциально всепоглощающей страсти, о той угрозе полной абсорбции, от которой ничто реальное, ни один субъект не застрахованы, о смертоносном отрыве, увлекающем все и вся (быть может, просто реального осталось не так много, чтобы еще отвлекать его куда-то, «совращать» — быть может, и истина неистребима по той простой причине, что ее слишком мало), — речь даже не идет о совращении невинности и добродетели (для этого уже недостаточно ни нравственности, ни извращенности) — сегодня остается лишь обольщение… ради обольщения? "Соблазните меня". "Дайте-ка мне вас соблазнить". Обольщение — то, что остается, когда ставки — все ставки — взяты назад. Уже не насилие над смыслом или его молчаливая экстерминация, но та форма, которая остается у языка, когда ему нечего больше сказать. Уже не головокружительная утрата, но лишь толика удовлетворения, которым носители языка вяло насыщают друг друга в релаксированном социальном отношении. "Соблазните меня". "Дайте-ка мне вас соблазнить".
В этом смысле обольщение проникает повсюду, украдкой или в открытую, сливаясь с эмбиентом, с вещанием, с простым и чистым обменом. Оно в отношениях учителя и ученика (я тебя соблазняю, ты меня соблазняешь, делать-то больше нечего), психоаналитика и пациента, политика и избирателей, соблазн власти (ах, соблазн власти и власть соблазна!) и т. д.
Еще иезуиты прославились
Речь идет не о соблазне как страсти, но о запросе на соблазн. О призыве желания и его исполнения на место и взамен всех отсутствующих отношений (власти, знания, любви, перенесения). Какая уж тут диалектика господина и раба, когда господин соблазняется рабом, а раб — господином. Соблазн теперь не более как истечение различий, либидинальный листопад дискурсов. Расплывчатое пересечение спроса и предложения, соблазн теперь всего лишь меновая стоимость, он способствует торговому обороту и служит смазкой для социальных отношений.
Что осталось от колдовского лабиринта, где теряются навеки, что осталось хотя бы от обманного соблазна? "Есть и другой вид насилия, который ни по имени, ни по внешнему виду таковым не является, но оттого не менее опасен: я имею в виду обольщение" (Роллен). Традиционно обольститель считался обманщиком и самозванцем, который прибегает к разного рода низким уловкам ради достижения собственных целей, который верит в это — потому что, как ни странно, жертва, позволив себя обольстить, поддавшись на обман, зачастую сводила его к нулю и лишала обольстителя всякого контроля, так что тот попадался в расставленные им самим сети, не рассчитав обратимой силы любого обольщения. Так всегда бывает: желающий кому-то понравиться предпринимает что-либо, уже поддавшись чарам предполагаемой жертвы. На этом основании любая религия, любая культура могут быть организованы вокруг не производственных, но обольстительных отношений. Греческие боги, соблазнители/обманщики, пользовались своей властью, чтобы обольщать людей, но и сами обольщались в ответ — подчас весь смысл их существования сводился к одной главной задаче — обольщению людей. В этой картине мироустройства нет места ни закону, управляющему христианской вселенной, ни политической экономии: мир греческих богов управляется отношением взаимного обольщения, обеспечивающим символическое равновесие между богами и людьми.
Что осталось от этого насилия, попадающего в свои собственные силки? Конец вселенной, в которой боги и люди старались понравиться друг другу любой ценой, включая и насильственный соблазн жертвоприношения. Конец тайному знанию знаков и аналогий, которое составляло чарующую силу магии, конец пониманию окружающего как мира, целиком и полностью обратимого в знаки и восприимчивого к соблазну, включая сюда не только богов, но также неодушевленные существа, мертвую природу, самих мертвых, которых всегда требовалось обольщать и заклинать многочисленными ритуалами, очаровывать их знаками, чтобы помешать вредить живым… Сегодня с мертвыми каждый управляется в одиночку, перерабатывает зловещим "трудом траура", нацеленным на их реконверсию и рециркуляцию. Вселенная превратилась во вселенную сил и силовых отношений, материализованную в пустоте как объект господства и подчинения, но не обольщения. Вселенная производства, освобождения энергий, инвестиций и контринвестиций, вселенная Закона и объективных законов, вселенная диалектики господина и раба.
Сама сексуальность родилась из этой вселенной как одна из ее объективных функций: сегодня она стремится подмять под себя их все, подменив в качестве альтернативной цели все прочие, вышедшие или выходящие из употребления. Все сексуализируется, обретая таким образом простор для игры и приключения. Повсюду говорит оно, все дискурсы превращаются в нескончаемый комментарий к сексу и желанию. В этом смысле можно сказать, что все дискурсы сделались дискурсами соблазна: в них вписан недвусмысленный запрос на соблазн, но речь идет о соблазне мягком, о приглушенном процессе обольщения, ставшем синонимом стольких других вещей — манипуляции, убеждения, удовлетворения, эмбиента, стратегии желания, мистики отношений, легкой трансферной экономики, пришедшей на смену конкурентной экономике силовых отношений. Обольщение, инвестирующее таким образом все языковое пространство, имеет ровно столько же смысла и содержания, как и власть, инвестирующая все закоулки социальной сети, — вот почему сегодня их дискурсы смешиваются с такой легкостью. Выродившийся метаязык обольщения, смешанный с выродившимся метаязыком политики, повсюду действенный (или абсолютно неработающий, все равно: достаточно лишь выработать консенсус относительно симулятивной модели обольщения — что-нибудь вроде создающего настроение эффекта струящейся речи и желания, как и для обеспечения иллюзии социального достаточно просто наладить циркуляцию расплывчатого метаязыка сопричастности).