Собор (сборник)
Шрифт:
Торг, как говорит само название, служит местом обмена. Здесь обменивают товары и слова, людей и животных. Только лишь благодаря Торгу сохраняют свою ценность деньги Зеленого Края; правда, не все признают эти старинные банкноты. Здесь, в развалинах самого крупного здания, ведут судебные разбирательства и устанавливают законы — правда, если кто-то пожелает признать эти встречи глав отдельных родов и управляющих ферм в качестве реального суда и законодательного органа. В книгах имеются фотографии настоящих государственных учреждений, зданий и людских толп — больших, громадных. — Государство, — говорит Даниэль, — является гомеостатичной машиной. Оно реагирует на изменения внутренних и внешних условий. Заботится о сохранении структуры связей, соединяющих свои составные элементы, а так же о суммарной пригодности для реализации различных целей в различных ситуациях для потребностей этой же структуры. Один раз учрежденное, оно гибнет только в акте убийства. Оно никогда не освобождает тех, кого взяло в неволю. Оно никогда не
Мы разъехались по Торгу в поисках малышки Анны. В конце концов, ее отыскал Саша Хромоногий; был сигнал от повозок (два факела), и мы вновь собрались там. Но тем временем вечер превратился уже в раннюю ночь, западного горизонта вообще уже не было видно, никаких звезд, никаких облаков, очень скоро за этой занавесью скроется и Луна.
— Давайте-ка лучше переночуем здесь, — предложил я. Большинство прибывших на Торг решило точно так же; люди устраивались с палатками, разжигали костры; Пастор включил неоновую вывеску над входом в Крипту, где после выхода членов Совета повесили доску объявлений с последними указаниями. — А утром все будет ясно, что и как.
Я видел, что остальные соглашаются с этим предложением, но, поскольку оно поступило от меня, отец лишь пожал плечами и буркнул: — Времени жалко, — и стрельнул бичом.
Так мы выступили в ту темную ночь перверсии (как наверняка бы сказал дедушка Михал), маленький караван из четырех повозок и пятерых всадников — и это решение повлияло на всю мою дальнейшую жизнь.
* * *
Ржание Червяка и дрожь его мышц под моими бедрами, резкий запах конского пота — я мчался уже один, отделенный от всех остальных; то ли конь понес, то ли сам я, заезженный страхом, подсознательно вонзил шпоры в бока жеребка, сложно сказать. То, что боялись все — это ясно. До того, как я потерял их в бездне ночи, мой мозг прошивали — через внутреннее ухо, барабанную перепонку — их истеричные вопли, наполовину хрип. Над воем ветра, над жалобным ржанием животных, над треском воздуха, над моим собственным дыханием. Что характерно, дети молчали. Даниэль громко ругался. Отец визжал что-то непонятное, щелкая кнутом и дергая вожжи; ему испуганными окриками отвечали другие возницы. А Лариса все время звала меня, до самого конца я слышал из темноты собственное имя. Потом же — только ржание Червяка. Трепет его мышц, когда я сам трясусь от ужаса в седле — а из ночи ко мне тянется очередное Чудовище.
То ли мы невольно въехали в зону ужаса, или к нам она потянулась специально? Все началось от странного, серебряного отблеска травы и жесткого хруста, с которым ее давили копыта и колеса. Затем мы почувствовали это в дыхании; кто-то раскашлялся, Даниэль тут же поднялся в стременах и замахал отцу, который вел первую повозку: — Назад! Поворачиваем! — Караван начал разворачиваться на месте. И тогда-то мы увидели ту птицу. Она спикировала на нас, чтобы тут же подняться метров на двадцать, где какое-то время ходила кругами — какая-то морская птица, чайка или альбатрос. Пикируя по-новой, она размножилась в воздухе на пять штук — птица, птица, птица, птица, птица — и уже было ясно, что мы попали под Проклятие. Дарья схватила винтовку, начала в них стрелять, спешно перезаряжая оружие. До того, как Даниэль ее удержал, она сбила двух альбатросов. Я подъехал к ближайшему. Без факела мало что было видно. Птица лежала на камнях, трепеща в тишине, совершенно не истекая кровью и не теряя перьев. Величиной она была с первого, «оригинального» альбатроса, что мне, почему-то, показалось абсурдным. — Оставь! — крикнул кто-то мне, поскольку я невольно глубоко склонился в седле. Я оглянулся на кричавшего, когда же вновь поглядел на птицу… Что сказать, альбатроса там уже не было, была дыра в земле, черная воронка в каменистой плоскости, откуда начал подниматься едкий дым. Я отдернул Червяка назад. Ллубумм, ллубумм, ллубумммм — отсчитал я, засмотревшись на это явление, три удара сердца, после чего из воронки рыгнуло дрянью. Похоже, это были какие-то животные, раз так быстро двигались, тем не менее, любое братство формы с известной мне фауной Края оставалось проблемой сюрреалистических ассоциаций. Мелкие, словно муравьи, крупные, словно собака; с ногами и без ног; с головой и безголовые (а то и больше, чем с одной); покрытые мехом, кожей, слизью, перьями, цветастыми пленками; молчаливые и скрежещущие, пищащие, воющие, поющие, говорящие («Я, я, я, я, я! Ви-ви-ви-ви-куу»); они ходят, ползут, скачут, планируют. И нет двух одинаковых. Крокодильчик с крыльями бабочки подлетел и укусил Червяка за ногу. Конь пронзительно пискнул, отскакивая в сторону. Так началась паника. — Дальше! — орал отец, щелкая бичом. Перегруженные повозки двигались как черепахи. А за нами, из темноты, из земли выходили когорта за когортой. — Дальше! — повторил отец и зашелся в кашле. Я видел, как Лариса машет перед лицом рукой в перчатке и что-то собирает из воздуха. Мы глянули друг на друга. — Бабье лето, — пояснила она, легко, по-детски улыбаясь. Наши лошади отскочили одна от другой в замешательстве, топчась по ковру из чудовищ. Даниэль ругнулся во весь голос. Я глянул. Земля шевелилась уже со всех сторон; мы были окружены. Начал усиливаться ветер, все сильнее хлеща по лицу, раздражая кожу. Что-то мягко опало мне на голову; я втянул воздух, и оно впихнулось мне в горло. Я сорвал с себя блестящую вуаль. Мой жеребец дрожал подо мной и мотал головой. Какая-то женщина начала плакать. Что-то живое село мне на руку. Кто-то начал стрелять; я глянул в направлении выстрелов — но там была одна только темень, она пожрала две последние в караване повозки — тяжелая масса мрака, ночь, словно разбухающий камень. Наверное, именно тогда я и ударил Червяка пятками. Мысль была только одна: конь быстрее повозки, конь быстрее ночи.
И вот так я помчался галопом, куда глаза глядят, совершенно вслепую.
Я не знал, что Червяк истекает кровью, что это смертельно. Но, вел бы я себя иначе, если бы знал? По-видимому, нет. Подгонял бы его точно так же. Смертельный страх — это физиологическое состояние; среди всего прочего его можно узнать по вкусу во рту — немного железистый, немного горьковатый; обязательным является терпкость неба и одеревенение языка. А управляет тело.
Я не знал, что Червяк истекает кровью, и когда он упал, был уверен, что нас догнало некое исключительно взбешенное Чудище. Я успел вырвать ноги из стремян и от прыгнуть; ноги я не поломал, зато полностью потерял ориентацию. Мрак был такой, что можно ножом резать. Я упал в грязь и сразу же обрадовался, что это грязь, а не пандемонический рой, тем более страшный, что совершенно невидимый в этой египетской тьме.
Это было о страхе, теперь скажу об отваге. Так вот, уверенный, что там именно пирует на Червяке какой-нибудь адский монстр, я все же подошел к жеребцу, с ножом в руке подкрался к тому месту, откуда доносилось протяжное ржание. Говоря по чести, мотивацией служила, скорее всего, истеричная потребность вооружиться, пускай и чисто символически, подвешенным у седла штуцером. (Это истинная правда, когда говорят: это страх подталкивает нас к героическим поступкам). Тем не менее, это была самая настоящая храбрость; я знаю, хотя никаким вкусом она не обладает.
Что дальше? Стащив перчатки, я нащупал, а сердце билось как бешеное, штуцер; потом нашел голову Червяка и добил его, приложив дуло вплотную. В меня же все еще ничто не вгрызалось — так что страх подгонял меня к еще большему риску. Конкретно же, я начал копаться во вьюках. При этом заметил, что ветер довольно-таки утих; без толку разглядываясь по сторонам, в то время как руки действовали самостоятельно, в темноте я заметил с десяток быстро мерцающих искорок: ничем не заслоненный фрагмент ночного неба. Это будет мой путевой указатель. Зажгу факел. По крайней мере, буду видеть, по чему ступаю. Оружие у меня есть. И мне удастся. То осталось далеко за мною. Лариса наверняка ускакала на своем Огне. (Про отца я и не подумал: для меня было очевидным, что с ним ничего случиться не может). Все будет хорошо.
Я зажег факел, поднялся — и увидал, что мне пожрало уже всю левую руку, заползая на шею
Это было серебристо-голубого цвета; в мерцающем свете факела поблескивала мокро. Покрывало рукава рубашки и куртки, ладонь, ногти. На коже я ничего не чувствовал — но это должно было быть толщиной в дюйм. Я только недвижно пялился, увлеченность, граничащая с кататонией. Пламя шкворчало у меня над головой. Ночь пульсировала отражениями далеких какофоний. Словно речная волна, словно язык змеи, словно тень на закате — это перемещалось медленно, робко. Коснулось моей шеи. Я невольно вздрогнул, и эта дрожь наконец-то сняла с меня чары.
Я сорвал с себя куртку и рубашку. Под ними тело было свободно от серебряной плесени, если не считать нескольких тоненьких жилочек. Тогда я начал стирать с себя заразу, вначале оттирая о штаны, затем, переложив факел в левую руку, отскребая ножом. Продолжалось это долго; наконец, насколько можно было оценить без зеркала, я освободился от наросли. Кожа покраснела, явно воспалилась — от этой гадости, от ножа, а может, от того и другого.
Загрязненную одежду я решил бросить. Подняв штуцер, я отправился в путь.
Через пару тысяч шагов я заметил серебро на штанинах.
* * *
Могу себе представить, какое это произвело на нем впечатление. Впрочем, он сам мне потом рассказывал.
Он не спал, так что я его не разбудил. Услышал со второго этажа грохот в дверь. Открыл, одевшись в один из своих халатов; длинные полы запутывали ноги, приходилось их постоянно подтягивать, чтобы не упасть.
Он открыл двери и даже отпрянул на шаг. На пороге стоял голый безумец, весь в грязи; в одной руке ружье, во второй — грязный нож; в глазах — истерия. Из-под грязи выглядывали красные полосы надрезов. Он размахивал этим своим ножом, как бы готовясь покалечить себя в очередной раз, и дышал сквозь стиснутые зубы.