Собор (сборник)
Шрифт:
Сначала мы подумали, что он жив. Две арки зеленого тела, высотой более метра, неподвижные — и всего. Девушка не могла знать, сдох ли он.
— Ну и скотиняка, — удивленно просопела она, наклоняясь в седле. Прежде, чем я успел ее удержать, она протянула руку и коснулась чешуистой кожи создания. — Почти холодный. Брр. Гадость. — Она вытерла руку о штаны.
Мы несколько раз объехали останки. Солнце стояло в зените. Сйянна прикрывала глаза открытой ладонью, веснушки на щеках указывали границу тени. В конце — что было неизбежно — она перехватила мой взгляд, когда, вместо змея, я присматривался к ней. Глаз я не опустил. Она широко улыбнулась, все еще с поднятой рукой.
Так мы скалились над трупом Чудовища; лошади стояли неподвижно, как зачарованные. Минута? Две? Не мигая; глупая радость
* * *
Никто не погиб, но Леону Старшему отгрызло ногу. Потом он сиживал на веранде задней пристройки, обрезанная штанина открывала избыточно забинтованную культю. Опирая ее на высоком стуле, он вздымал ее к небу. — Хорошо для кровообращения, — говаривал. Еще он не выпускал теперь из рук бутылки. Сделав хорошенький глоток, откидывал голову к Солнцу и цедил сквозь стиснутые зубы: — А теперь Леон шевелит пальчиками. — Эта и другие вещи не позволяли мне забыть о моем поведении той ночью, хотя я убедился, что никто не привязывает к нему особого внимания, впрочем — а разве кто помнил, когда я оторвался от каравана? Разве что, одна Лариса. Разбежались все, раньше или позднее; каждый спасал собственную шкуру. Неужто это все должно было свидетельствовать только лишь о моей исключительной впечатлительности — в буквальном смысле, избыточной чувствительности совести — что в обычном инстинкте в момент замешательства я видел акт некоей метафизической трусости…? Ипохондрик души. Но потом Леон Старший снова напивался, и я думал про себя: «Я — это не они. Не следовало мне так». Лариса глядела вопросительно. Я же срывался с фермы под любым предлогом.
Один был даже слишком хорошим: нужно было вернуть Малинового. Через две недели после Перверсии я отправился с ним в имение Бартоломея: путешествие как раз на день в одну сторону и еще день на возвращение. Добравшись на место к вечеру, я застал старика спящего в гамаке в саду. Когда он пришел в себя, то, казалось, был доволен моим визитом, если я сумел правильно прочитать его настроение через завесу ироничных сентенций и уж слишком широких улыбок. У него было очень выразительное лицо, и он заведовал его гримасами совершенно сознательно. Общаясь с подобными людьми, мы невольно становимся гурманами Формы, криптологами вроде бы случайных поведений, режиссерами вздохов и подмигиваний — и вот уже из задней части головы у меня начал расти маленький Наблюдатель, неутомимый суфлер и критик. — Что-то подозрительно резкие эти вечерние заморозки. — Не хуже, чем в последней декаде, насколько слышал», — отвечаю я, а это «насколько слышал» выговаривается в спадающей каденции, на долгом выдохе, с соответственным наклоном головы.
После ужина, каким-то образом мы пришли на террасу, к телескопу. Бартоломей курил трубку, опершись правым плечом о массивную конструкцию. Новая Луна, темная ночь, алый жар в чубуке… Он указывал им отдельные звезды и созвездия, называя по очереди. Хозяин не был пьян, я тоже. Голос у него был теперь глубоким, сильным, достойным проповедника. Я присел на стуле. Шея все время болела от поворотов головы вслед за рукой и трубкой Бартоломея.
Он прервался, чтобы ответить на мои вопросы.
— Наука? А какой же это наукой можно заниматься? Ну чего бы такого я мог открыть? До каких еще не познанных истин дойти? А даже если и так, было бы это разумно по существу? Не думаю, чтобы консенсус по данной проблеме как-то изменился.
Я рассказал ему про крикунов с Торга.
— Ну, сам же видишь. Тебя не должны обманывать язык и намерения, с которыми были написаны книжки, которыми, не сомневаюсь, ты зачитываешься. Да, это правда, что я сохраняю какую-то частицу знаний и культивирую привычки, рожденные способами его добычи — приблизительно на том же принципе, согласно которому кухарки сохраняют память о традиционных кулинарных рецептах и культивируют кухонные суеверия. Но я не обладаю даже той, свойственной им, иллюзии полезности. Это память об определенном стиле жизни… об определенной модели человечества.
Неужели же не осталось никаких вопросов? Никаких абсолютных тайн?
— Оох, понятное дело, что они имеются. Взять хотя бы загадку Темной Материи, огромных масс неизвестного характера, существование которых следует только лишь из уравнений плотности вселенной, поскольку «увидеть» эту материю невозможно. Согласно последним официальным оценкам, записи о которых сохранились, все еще не хватает двадцать процентов массы, и это несмотря на значительное прибавление в весе некоторых элементарных частиц, опять же, пересмотр постоянной Хаббла. Но ответы на эти вопросы лежат полностью за пределами наших возможностей. Тогда, что же я могу тебе предложить? Только звездные ночи и красивую традицию, и это чувство дополненности, удовлетворения знаниями ради самих знаний.
Он протянул мне руку, я же поднялся и пожал ее с легким поклоном. Когда же Наблюдатель позволил мне улыбнуться (щепотка иронии, пара щепоток радости), Мастер Бартоломей снова глядел на звезды.
3
Что является началом подобного чувства? Не ревность ли, случаем? Какая-то непонятная тоска при виде чужих детей? Мучительное представление — поначалу призываемое со снисходительной усмешкой — представление самого себя в качестве отца? Понятное дело, еще и удовлетворение — владением, а скорее — принадлежностью. Естественно, еще и генные механизмы, гораздо более сильные у женщин. И, конечно же, еще и страх перед смертью.
Но в тот миг мною овладел другой страх, ужас, что я не смогу — и чувство вины по причине мошенничества, которого не допускал. Мошенничество явилось мне несомненным, когда я принимал из мокрых рук тетки Иоанны красное тельце Сусанны. Я беззастенчиво изображал кого-то, играл роль того, кем я не был; и в любой момент обман мог отомстить мне, я уже предчувствовал, как меня раскрывают и наказывают. Тем временем, дочка начала в моих руках свой первый плач. Двадцать два года — я перестал принадлежать себе, менялась точка отсчета, мое представление о себе, даже способ мышления — в тот самый момент, когда миниатюрные пальчики вцепились в рукав моей рубашки.
— Ты выглядишь так, словно бы привидение увидел, — буркнула Сйянна, поднимаясь на постели, еще с гримасой боли на лице.
— Они вечно так! — засмеялась тетка. Ее сестра-близняшка раскрывала окна, впуская в спальню воздух осеннего дня. Окна этом крыле усадьбы выходили в сад, от любого ветерка шумел и шелестел миллион листьев.
Скрипнула дверь, Бартоломей сунул голову вовнутрь.
— Девочка, — сообщила ему тетка.
— Может, лучше посадите его, пока он не сомлел, — посоветовал старик, внимательно поглядев на меня через очки.
Я отдал Сусанну Сйянне. Она перехватила мой взгляд. Я тоже глядел уже на кого-то иного — уже не на ту худощавую девчонку с манерами ковбоя и дерзкой улыбкой.
* * *
Апельсины. Это был мой пятый или шестой визит к Мастеру Бартоломею, несколько месяцев после Ночи Перверсии; в имении я оставался уже дольше, до недели. Тем утром я сидел в патио и чистил апельсины, их запах пропитывал воздух, почти что окрашивая свет. Сйянна только что приехала, так что в патио она появилась еще в сапогах и куртке для верховой езды, вся забрызганная грязью; волосы со лба отводила тыльной стороной ладони. Она сразу же почувствовала запах. — Уммм, да будут благословенны кормящие жаждающих, — заурчала она, наклоняясь над столом. Сложив руки за спиной, она схватила четвертушку плода одними губами. — Ну и что? — сразу же окрысилась она, глянув на меня. Я ничего не ответил, только выбрал дольку и поднес ей ко рту. Две, три секунды она еще колебалась с наполовину раскрытыми губами, чтобы вдруг дернуть головой и вот — словно в тех фокусах, которыми забавлял детей дедушка Морис — моя ладонь уже была пуста. Сйянна по-птичьи наклонила голову, все еще склонившись над столом, с шельмовской улыбочкой, после чего облизала губы: кончик языка появился и исчез, влажно-красное мгновение, от которого мне перехватило дыхание. — И что? — повторила она. Я выбрал следующую четвертушку.