Собор. Роман о петербургском зодчем
Шрифт:
Отведя саблю в сторону, свободной рукой он толкнул пленника в проем горящей стены.
– На помощь! – крикнул Огюст, даже не соображая в этот момент, что звать ему решительно некого.
Новый удар, на этот раз по лицу, лишил его равновесия, и он почувствовал, что падает спиною вперед, навстречу языкам пламени. Сдавленный крик застрял в его горле.
И тут чьи-то очень сильные руки поймали его, подхватили под мышки и рывком оттащили в сторону. Над собою он увидел широкое грубое лицо солдата-казака, изуродованное оспой и двумя кривыми шрамами, пересекшими его губы
Казак, поддерживая обмякшее тело квартирмейстера, отступил еще на несколько шагов и опустил его на землю, в стороне от горящего сарая.
Офицер что-то резко крикнул казаку, негодуя на его поступок, и тот ответил тихо, одной лишь фразой, о смысле которой Огюст, не понимая ее, догадался:
– Это же живой человек, ваше благородие…
Офицер, вдруг смешавшись, отступил. С лица его сошла лихорадочная краска, он побледнел и сквозь зубы бросил солдату несколько фраз. Смысл их вновь остался для Огюста темен. Но выразительная жестикуляция говорившего позволила отчасти этот смысл угадать, а два взмаха рукой в сторону пленного убедили, что речь идет о нем.
– Ладно, Аверьянов. Не твое дело, ну да ладно… Посторожи его: это штабной, он может заинтересовать полковника.
С этими словами офицер развернулся на каблуках и размашисто пошел прочь.
Огюст с трудом встал на ноги. Его лихорадило. Он посмотрел в изъеденное оспой лицо казака и прошептал:
– Господи!.. Да как же сказать вам, чтобы вы поняли?! Вы…
– Да понимаю я, понимаю! – махнул рукою солдат, который, само собою, тоже ничего не понимал. – Ну и ладно… и слава Богу, что так! Ясное дело, легко ли помирать-то такому молоденькому?..
Жесты, мимика, голос солдата были так выразительны, так прост и доверчиво добр его взгляд, что незнакомый язык вновь показался Огюсту понятным, будто кто-то беззвучно переводил слова Аверьянова. А тот, заметив, что пленный, переступив с ноги на ногу, чуть качнулся в сторону, поспешно продолжил:
– Да вы бы сели, ваше благородие. Вон вас ажно шатает! Ну будет вам, успокойтесь… На поручика Крутова как уж найдет… Шальной! Да полно, полно, все образуется. Как у вас говорят-то? «Шер ами»? [16] Ну, всё «шер ами» и будет, ваше благородие!
16
«Шер ами» (cher amie). – Дорогой друг (фр.).
Огюст пытался слушать и дальше, но у него вдруг зазвенело в ушах. Уже теряя сознание, он успел почувствовать прикосновение к своей руке и смутно расслышать слова Аверьянова, обращенные к другому подошедшему казаку, смысла которых он вновь не понял:
– Гляди-ка, а он ранен! Весь рукав в крови…
И все потонуло в темноте.
IX
Очнулся он, наверное, не меньше чем через час, потому что, открыв глаза, увидел еще дымящееся пожарище, низко стелющийся дым и фигуры казаков, бродивших с ведрами среди обугленных развалин.
Скосив глаза, Огюст увидел, что лежит на двух разостланных на земле холщовых мешках, укрытый грубым солдатским плащом. Под головой у него оказался полупустой походный ранец.
Молодой человек приподнял голову и почувствовал, что она тяжела, как камень. Этой противной тяжестью было налито все тело. Ко всему прочему квартирмейстера тут же начало мутить от голода, и он припомнил, что двое суток совершенно ничего не ел. Однако он оттолкнулся ладонями от земли и, подавляя слабость, заставил себя сесть.
Рядом с ним, на бугорке сидел солдат Аверьянов, прислонив ружье к плечу. Заметив обращенный на него взгляд Огюста, он добродушно улыбнулся, поднял свой ранец, засунул туда руку и, пошарив, вытащил свернутую тряпицу.
В ней оказались два крупных ломтя хлеба, меж ними нежно и аппетитно розовела полоска сала.
– Есть, поди, хотите, ваше благородие? – наверное, проговорил солдат, протягивая пленному угощение. – Подкрепитесь-ка, чем Бог послал.
Огюст не сказал, а выдохнул «спасибо» и поспешно схватил хлеб.
Но когда от обоих ломтей и от куска сала остались одни воспоминания, молодой человек вдруг подумал, что его спаситель ничего не оставил себе, и ему сделалось стыдно… Он указал Аверьянову на ранец, на него самого, поднес руку ко рту, точно что-то откусывал, и растерянно развел руками. Казак весело засмеялся:
– Да не помру! Хуже бывало… А вам на здоровье… Вон, щеки-то хоть зарумянились немного, не то как покойник лежал. А я все на вас глядел тут, ваше благородие, и до чего ж вы на Митьку, моего младшего братана, походите… Мы, трое старших в семье, в батьку пошли, а он один в матку, кудрявый да белобрысый, да с лица круглый и весноватый, как вот вы… А сразу-то я не разглядел этого: лицо у вас все в копоти было, чисто у арапа. Что вы смотрите так? Не понимаете? Знаю, что не понимаете, а сказать-то хочется…
В это время к ним подошел, волоча по земле саблю, какой-то нескладный солдат, и Монферран неожиданно узнал в нем того самого мальчишку, которого он недавно сбил с ног и чуть было не зарубил, когда пробивался к реке. Теперь он увидел, что казачий мундир висит на этом горе-вояке и что хоть он и высок ростом, но лицо у него совсем ребячье: ему едва ли было и четырнадцать лет.
Подойдя, мальчик остановился в почтительной и вместе с тем исполненной достоинства позе и, слегка поклонившись, на чистейшем французском языке пересказал Огюсту слова Аверьянова, а затем спросил:
– Мсье, как вы себя чувствуете?
– Благодарю, – стараясь не выдавать удивления, Огюст улыбнулся и, окончательно взяв себя в руки, встал. – С кем имею честь?
– Георгий Артаманцев, сын полковника, графа Артаманцева. Очень рад. И очень вам признателен, мсье, за ваше великодушие. Кто вы?
Все это было сказано столь серьезно, с таким светским выражением, что Монферран едва не рассмеялся, но сумел сдержаться и, поклонившись, в свою очередь представился юному вельможе, а затем спросил, для чего на нем оказался такой маскарад.