Собрание ранней прозы
Шрифт:
Он сидит в узкой столовой на верхнем этаже старого темнооконного дома. На стене пляшут отблески огня, за окном над рекой опускаются призрачные сумерки. Старушка у камина готовит чай и, занятая своим делом, тихо рассказывает, что сказал доктор и что священник. Еще она говорит, какие в последнее время она заметила изменения у нее, какие странности в разговоре и в поведении. Он выслушивает слова, а мыслями он на тех тропах приключений, что открываются в углях очага, там арки и своды, извилистые галереи, изрезанные пещеры.
Внезапно он чувствует какое-то движение в тамбуре. Возникает череп, зависший в сумраке тамбура. Там хрупкое существо, похожее на обезьяну, которое привлекли звуки голосов. Жалобный голос от двери спрашивает:
– Это Жозефина?
Старушка,
– Да нет, Элин, это Стивен.
– А… Добрый вечер, Стивен.
Он отвечает на приветствие и видит, как по лицу в тамбуре разливается бессмысленная улыбка.
– Тебе что-нибудь нужно, Элин? – спрашивает старушка.
Но та, вместо ответа на вопрос, говорит:
– А я думала, это Жозефина. Я думала, что ты это Жозефина, Стивен.
И, повторив это несколько раз, она разражается хрупким смехом.
Он сидит на детском празднике в Хэролдс-Кросс. Как с ним бывает, он насторожен и молчалив, почти не участвует в общих играх. Детишки достали бумажные шляпы из своих хлопушек, надели их, шумно пляшут и прыгают, и хотя он старается разделять их веселье, но все равно чувствует себя унылой фигурой среди ярких треуголок и капоров.
Однако потом он спел свою песенку, уселся в уютном уголку и начал находить радость в своем одиночестве. Окружающее веселье, которое сначала казалось ему ненастоящим и глупым, действует словно мягкий ветерок, который, весело пробегая по его чувствам, скрывает от глаз других лихорадочное волнение в крови, когда сквозь хороводы танцующих, звуки смеха и музыки, в его уголок направляется ее взгляд, ласковый и пытливый, дразнящий и волнующий сердце.
Праздник окончен: в передней одеваются последние расходящиеся дети. Она накинула шаль, и, когда они вместе направляются к конке, пар от ее свежего теплого дыхания клубится весело над ее закутанной головой, а башмачки задорно пристукивают по замерзшей дороге.
Рейс был последний. Гнедые облезлые лошадки знали это и потряхивали бубенчиками, в ясную ночь посылая вразумленье о том. Кондуктор разговаривал с вожатым, и оба то и дело кивали головами в зеленом свете фонаря. На пустых сиденьях там и сям валялись цветные билетики. Никакие звуки шагов не доносились ни с той, ни с другой стороны дороги. Никакие звуки не нарушали тишины ночи, только облезлые гнедые лошадки терлись мордами друг о друга да потряхивали бубенчиками.
Они как будто прислушивались, он на верхней ступеньке, она на нижней. Пока они разговаривали, она много раз поднималась на его ступеньку и снова спускалась на свою, а раз или два стояла с минуту совсем рядом с ним, забыв сойти вниз, и сходила лишь погодя. Сердце его плясало в такт ее движениям как поплавок на волне прилива. Он слышал, о чем ему говорили из-под шали ее глаза, и знал, что то ли в жизни, то ли в мечтах, в каком-то туманном прошлом, он слышал уже их повесть. Он видел, как она задается перед ним, красуясь своим платьем, нарядным пояском, длинными черными чулками, и знал, что уже тысячу раз он поддавался их власти. И все-таки, заглушая стук прыгающего сердца, какой-то голос в нем спрашивал, примет ли он ее дар, за которым стоило только протянуть руку. И ему вспомнилось, как однажды они с Эйлин стояли, глядя, что делается во дворе гостиницы. Они смотрели, как служители поднимают на флагштоке гирлянду флажков, а по лужайке носится взад-вперед фокстерьер, и она вдруг расхохоталась и стремглав побежала вниз по виляющей дорожке. Как и тогда, он стоял сейчас неподвижно и безучастно: с виду спокойный зритель происходящей перед ним сцены.
– Ей тоже хочется, чтобы я ловил ее, – думал он. – Поэтому она и пошла на конку со мной. И мне ничего не стоит ее поймать, она же сама становится на мою ступеньку, и никто не смотрит. Могу поймать ее и поцеловать.
Но ничего этого он не сделал – а потом, когда сидел одиноко в пустом вагоне, разорвал свой билетик на клочки и принялся мрачно разглядывать желобки в полу.
На следующий день он просидел несколько часов за своим столом в пустой комнате наверху. На столе разложены были новая ручка, новый пузырек чернил и чистая изумрудного цвета тетрадь. На первой странице он по привычке написал сверху начальные буквы девиза иезуитов: A.M.D.G. На первой линейке возникло заглавие стихотворения, которое он хотел сочинить: «К Э-К-». Он знал, что так должно начинаться, потому что такие заглавия он видел в собрании стихотворений лорда Байрона. Написав заглавие и обведя его красивой чертой, он отвлекся и размечтался, чертя какие-то линии на обложке тетради. Он увидел себя сидящим за своим столом в Брэе наутро после того спора за рождественским столом: он сочинял стихотворение в честь Парнелла на обороте отцовских налоговых извещений. Но тема не поддавалась его усилиям, и, бросив свои попытки, он заполнил листок фамилиями и адресами одноклассников:
Родрик Кикем
Джон Лотен
Энтони Максуини
Саймон Мунен
Казалось, сейчас его вновь ждала неудача, но, когда он принялся размышлять о событии, к нему пришла уверенность. В этих размышлениях уходило со сцены и исчезало все, что ему представлялось обыденным, незначительным. Не осталось ни следа, ни конки, ни кондуктора с кучером, ни лошадей – даже он и она не появлялись во плоти. Стихи говорили только о ночи, о мягком дыхании ветерка и девственном сиянье луны. Какая-то невыразимая грусть таилась в сердцах героев, стоящих безмолвно под облетевшими деревьями, и когда наступил прощальный миг, поцелуй, к которому тогда лишь стремился один из них, соединил уста обоих. После чего внизу страницы были поставлены буквы L.D.S. [86] – и, спрятав тетрадь, он направился в спальню матери, где долго рассматривал свое лицо в зеркале на туалетном столике.
86
Laus Deo Semper – Вечно Бога Хвалит (лат.), формула, ставившаяся в конце сочинений в иезуитских школах.
Но долгий период его свободы и праздности близился к концу. В один прекрасный вечер, когда отец вернулся домой, его просто распирало от новостей, и он изливал их словообильно все время ужина. На ужин было в тот день баранье рагу, и Стивен поджидал отца, зная, что тот даст ему помакать хлеб в подливку. Но рагу не доставило ему удовольствия, потому что при упоминании Клонгоуза у него сразу возник во рту мерзкий привкус.
– Я на него налетел буквально, – в четвертый раз повествовал мистер Дедал, – на площади, на самом углу.
– Раз так, я думаю, он сможет это устроить, – сказала миссис Дедал. – Я говорю насчет Бельведера.
– Еще бы он не смог, – заверил мистер Дедал, – я же сказал тебе, он теперь провинциал ордена.
– Отдавать к братьям-христианам, мне это всегда было не по душе, – сказала миссис Дедал.
– К дьяволу братьев-христиан! – заявил мистер Дедал. – Учиться с Микки Вшиви да Падди Гадди? Нет уж, раз начал у иезуитов, так пусть и держится у них, с Божьей помощью. Потом это еще так ему пригодится! Эти господа могут вам обеспечить положение.
– И это ведь очень богатый орден, правда, Саймон?
– Уж как-нибудь! Живут широко, можешь мне поверить. Вспомни их стол в Клонгоузе. Дай Бог, откормлены как бойцовые петухи.
Мистер Дедал передвинул свою тарелку к Стивену, кивнув, чтобы тот закончил бы ее содержимое.
– А тебе, Стивен, – произнес он, – пора засучивать рукава, старина. Нагулялся, хватит.
– О, я уверена, он сейчас возьмется как следует, – сказала миссис Дедал, – тем более и Морис с ним будет.
– Фу ты, я про Мориса-то и забыл! – воскликнул мистер Дедал. – Эй, Морис! Поди-ка сюда, тупая башка! Знай, что я тебя скоро пошлю в школу, и тебя там научат складывать К-О-Т, кот. И еще куплю тебе хорошенький носовой платочек за пенни, будешь нос вытирать. Как здорово, правда?