Собрание сочинений (Том 3)
Шрифт:
– Ма-ма На-дя!
Я бегом выскакиваю на балкон. Господи! Мои шестнадцать стоят в белых платьицах и черных казенных костюмчиках, приготовленных школой по случаю выпуска, стоят под окном, у черемухи, улыбаются, глядят в мою сторону и кричат:
– Ма-ма На-дя!
Девять лет вдруг куда-то исчезли, куда-то исчезли моя воля, жестковатость, самую чуточку похожая на мамину, и здесь, на балконе, оказалась начинающая воспитательница, плакавшая по каждому поводу, - в глазах закипели слезы.
Толпа моих малышей - некоторые уже с усами - притихла.
– Ма-ма На-дя! Ма-ма На-дя!
– кричали они, и это такое обыкновенное слово "мама" разрывало меня на части.
Я с трудом сдержалась.
– Почему вы такие нарядные?
– Мы гуляли всю ночь!
– крикнула Анечка Невзорова.
Анечка! Невзорова! Стройная, на высоких каблучках, коротко стриженная красавица. Чей-то мальчишечий пиджак на ее плечах. Ах, Анечка!
– Но гулять полагается после вечера?
– удивилась я.
– А мы и после вечера будем гулять всю ночь, - ответил Сева. Он держит в руках огромный букет черемухи. Наломал где-то усатик-полосатик, широкоплечий и высочущий.
– Ну и как гулялось?
– спросила я.
– Все в порядке?
Вот они, мои малыши, вглядывайся в каждого, не наглядись!
– Надеж-Вна!
– крикнула Аллочка Ощепкина. Вот они когда пригодились, ее веснушки. Милая, голубоглазая мордашка, в которую невозможно не влюбиться.
– Что, Аллочка?
– улыбнулась я.
– Мы видели Аполлона Аполлинарьевича вечером.
– Та-ак.
– Он сказал, нам снова дают первоклашек из детского дома.
Я отшатнулась. Будто ожог, давнее прозрение: школьная лестница, мои малыши возле перил, горькие, непонимающие глаза.
Я взяла себя в руки. Ты-то при чем? Мало ли что? Кроме тебя, есть люди, а ты займешься собой, встретишь хорошего человека, нарожаешь детей.
– Что с вами?
– крикнула встревоженно Анечка.
– Ничего!
– улыбнулась я.
– Ровным счетом!
– Держите!
– крикнул Сева. Он размахнулся и кинул снизу букет черемухи.
Цветы ткнулись мне прямо в лицо, и я ощутила тонкий аромат.
Был июнь.
Пора цветения.
В Ы С Ш А Я М Е Р А
________________________________________
Повесть
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Я точно вынырнула из глубокого черного омута, в отчаянии, последним усилием ослабевших рук раздвинула загустевшую, тягучую воду, вынырнула и, с трудом приходя в себя, возвращаясь в жизнь из странного состояния, которое втайне называла "нечто", услышала забытые и приглушенные птичьи пересвисты.
Было тихо, за вагонным окном расплывалась неверная летняя ночь, поезд стоял, и я, с трудом поднявшись, словно все еще продолжая борьбу с густой водой черного омута, опустила раму.
Душную тесноту купе раздвинул сильный поток лесного воздуха, и в то же самое мгновение кусты у насыпи озарил соловьиный голос: сперва горловая замысловатая рулада, потом высокий цокот, нежный посвист и еще какие-то невероятные звуки - волшебный органчик, отворяющий любое сердце. Первому соловью отозвался другой, еще ближе ко мне, и
Но лишь мгновение.
Сперва - на секунду - острое ощущение радости, потом - тревога и торопливо сменившая их боль. Причина мгновенного счастья лишь в том, что я еще не вполне проснулась после двух таблеток димедрола: хоть и выплыла из искусственного "нечто", но еще не примкнула к реальности. Соловьи возвращали меня в жизнь. Близкими песнями, недоступным счастьем они загоняли меня обратно - во вчера, в позавчера, в день того убийственного звонка.
Я задыхалась, слезы снова скопились во мне, застилая неверную летнюю ночь в светлеющем провале вагонного окна, - только звуки оставались обостренно ясными. Мне бы оглохнуть от моей беды - чтоб не слышать ничего окрест, не видеть, не знать, но я вопреки воле ясно слышала соловьиное сражение, такое ненужное мне и неуместное теперь. Эта резкость, этот контраст между благостным счастьем природы за окном и непоправимостью беды укрепляли боль, делали ее запредельно безжалостной.
Вагон тихо тронулся, но соловьиное счастье не утихало. Даже когда поезд разогнался во всю мощь, в окно врывались обрывки птичьих песен.
Спасаясь, я приняла снотворное.
Снотворное мешает выплыть из сна, но вернуться в него оно помогает не всегда тотчас, сразу.
Путаются явь и небыль, я вздрагиваю, когда острие луча станционного фонаря рассекает сумрак купе.
Какое счастье, что в кромешной тьме нестерпимых дней я сообразила: ехать обратно надо поездом и взять оба билета в двуспальном купе. Тут я одна, в маленькой клетке, в камере предварительного следствия, кажется, так в судейских делах? Впрочем, почему предварительного? Следствие окончательное, я провожу его сама и сужу себя хотя бы уже потому, что это мой внук и мой сын. А еду я домой, к дочери, и, прежде чем приехать туда, я должна разобраться в себе.
Боже, почему такой жестокий расчет?
Я закрыла глаза, и димедрол сделал свое дело - опустил мою душу на несколько ступенек вниз. Ко мне придвинулся вчерашний день, отходящий поезд, Саша и Ирина поодаль друг от друга идут за вагоном, а я стою за проводницей, молоденькой, хрупкой девочкой, точнее, за ее рукой, которой она ухватилась за поручень, - я стою за этой рукой, прислонясь в изнеможении к стенке тамбура, и тоненькая рука проводницы не дает мне упасть туда, на перрон, к Саше и Ирине.
Они идут все быстрее рядом с вагоном, Сашино лицо перекошено страданием, но сам он молчит, и Ирина наконец-то сбросила все свои маски, лицо ее беззащитно, мне впору ее пожалеть, но мы в равном положении - и вначале надо справиться с собой. Справиться? Если это возможно...
– Мама!
– хрипло говорит Саша, и вытянутое, иссохшее лицо его передергивается.
– Мама!
Кроме этого, он не может ничего выговорить, и тогда Ирина словно продолжает его восклицание:
– Как теперь жить?