Собрание сочинений (Том 3)
Шрифт:
Затем он расписался в ведомости у вежливой гражданки, ведавшей выдачей всяких там не хватавших людям запчастей, отметил про себя, что немного, видно, уже осталось военных инвалидов, раз протезы начали выдавать бесплатно, поблагодарил ее, степенно кивнув, и вышел на крыльцо, лишь там натянув кепку.
"Все!" - вздохнул он облегченно и двинулся, постукивая своей деревяшкой по жесткому асфальту, в сторону городского парка, где была осенняя ярмарка. Слава богу, мучение кончилось, остальные хлопоты были приятными, хотя и не очень удобными. По сию пору Василий Лукич стеснялся как-то города, впрочем, не города, а городских жителей. Все ему казалось, что прохожие глядят на его убогую деревяшку, да еще, чего доброго, жалеют его, одетого бедновато и не по моде - в полосатый пиджак с накладными плечами, отчего они кажутся квадратными, и в такие же не новые брюки. От
Так бы Василий Лукич, наверное, и лег в гроб с этой своей деревяшкой, кабы не Ксеша да не районный доктор старик Морозов. Ксеша этот разговор вела лет двадцать, но безуспешно, пока ей на помощь не поспел старик Морозов, страстный утятник и еще акварелист. В древней финской своей шапочке с козырьком и застегнутыми на пуговицу наушниками Морозов непременно заглядывал к Василию Лукичу, когда шел со своим легашом на Боровицкие озера, или с большой деревянной коробкой, где хранились краски и широкие листы бумаги, и чаще всего Василий Лукич сопровождал старика, посмеиваясь, когда тот ронял пенсне от выстрелов своей старинной тулки Пенсне Морозов привязывал шпагатом к одному уху финской старинной шапочки, оно не терялось при падении, и хотя доктор стрелял недурно, двустволка ему не требовалась, так как все равно больше одного выстрела подряд он сделать не мог. При морозовской охоте Василий Лукич сидел где-нибудь в сторонке, на сухом месте, ждал, когда доктор утолит свою страсть, принеся в измазанных утиной кровью руках пару крякв. Если же доктор рисовал, Василий Лукич через плечо к нему не заглядывал, не мешал, ждал, когда Морозов покажет свою работу сам, и, разглядывая акварели, все больше грустные, пасмурные по цвету, чаще молчал. Они вообще говорили немного, чаще всего о пустяках, чувствуя, однако, большее. Чувствуя, что между ними - черным, как уголь, стариком доктором, забавным внешне благодаря своему непомерно курносому носу и вовсе не забавным в самом деле, по существу, - и лесником, человеком тоже немолодым и по складу своей жизни малоразговорчивым, - есть что-то такое, что трудно обозначить словами, но что устанавливает внутреннюю связь людей. Словно какие-то нити тянулись между ними.
Эти нити и позволили однажды Морозову, шедшему по тропе вслед за Лукичом, сказать ему вдруг неожиданно:
– Что-то не нравится мне ваша походка, милый.
– Да уж чему тут нравиться, - ответил Василий Лукич, - какая уж тут походка!
Но доктор возразил:
– Вам надо бы протез, милый, а эту деревяшку в огонь - она вам мешает, позвоночник трансформируется, отсюда изменится кровообращение, сотрутся кости, в общем, вернемся, я вас погляжу, и не спорьте, милый, нам друг дружку стесняться нечего.
Так у Ксеши появился неожиданно союзник, он-то, собственно, и настоял на том, чтобы Василий Лукич поехал в город, на протезный завод, на консультацию и примерку, и Ксеша, угощая доктора крепким чаем из самовара, вскипяченного на душистых сосновых шишках, никак не могла нарадоваться, что Василий наконец уступил им обоим, что будет он теперь ходить не на деревяшке, а как все - на обеих ногах, хоть одна нога и ненастоящая.
Василий Лукич посмеивался, мешал в стакане ложечкой, разгоняя чаинки, и не осуждал, конечно, Ксешу, потому что понимал ее заботу. Может, раньше, годков двадцать назад, она и хотела бы идти с мужем, у которого на месте обе ноги, хотя бы на праздники, что ли, идти без этой стучащей по тротуару деревяшки. Но теперь было иначе. Теперь Ксеше было не до его красоты, но она горячилась по-прежнему, говорила, как бы спрашивая у доктора Морозова поддержки, что Василию станет легче ходить по кварталам, удобней опираться на настоящий протез, а не на эту липовую ногу, которую лесник сам и вырубал из сушеного полена, сам и приспосабливал, чтобы носить.
В общем,
Деревянную колотушку свою он не выбросит, Василий Лукич это решил давно, - мало ли что случится в лесном бездорожье с протезом на блестящих шарнирах, со скрипящими кожаными пристежками, так что авось еще пригодится и колотушка.
И место для нее в чуланчике он уже обозначил, приметил подходящий крюк.
Опустив голову, краем глаза поглядывая на деревяшку с надетым на нее поношенным резиновым наконечником, не смягчавшим стука, Василий Лукич торопился на ярмарку, чтобы, покончив наконец с делами, убраться поскорее из этого чужого ему города, где живут чужие люди, чтобы можно было, уже не стыдясь, не пряча глаза за свое уродство, сесть в пригородный вагон, среди своего деревенского народа, заглянуть за окно, забыться, разглядывая крутящуюся вокруг себя пеструю осеннюю землю...
2
Ярмарка была ненастоящая, городская - без длинных тесовых столов, на которых грудятся грибы, толпятся туеса с медом или топленым сибирским маслом. Одно название что ярмарка - фанерные, худо крашенные ларьки с цветастыми крышами, выстроенные как попало, и в каждом почти непременно разный бабий стыд, вывешенный на веревочки. Трусы и лифчики полощутся на ветру, лезут в глаза, застилая темное нутро ларьков. Василий Лукич проходит мимо них, крякая в неудовольствии, не переставая удивляться городскому бесстыдству. Что ж, он не красная девица, любой товар, самый что ни на есть нательный, торговать надо, но не так же. Вон и у них в сельпо поддевки разные есть, но по-людски, в отдалении, не полощут перед носом, на застят свет.
Впрочем, фанерные ларьки скоро кончились, пошли павильончики, вроде пивных, куда надо входить и где товар продается по целевому назначению. Ярмарка получалась вроде маленького города в большом городе с такими же правилами, и Василий Лукич ободрился, потому как в павильончиках, где торговали вещами целевого назначения - пальто так пальто, ботинки так ботинки, - и можно лишь было сыскать надобное быстро, без хлопот и дальних городских перегонов.
Особых покупок Василий Лукич делать не собирался, все, что необходимо поперед всего - соль там, или сахар, или всевозможные крупы, - Ксеша брала в сельпо, не голодные ныне годы, продукты его не интересовали. Хотелось взять шапку для себя - зимнюю, желательно меховую, так как брать пушнину, хотя бы и на такое малое удовольствие, как шапка, Василий Лукич никогда не решался. Да и как можно об этом думать, раз белку в его кварталах, как и во многих других, из-за недорода шишки вот уже несколько сезонов брать запрещено! Другой бы лесовик смастерил, ничего, нашел бы обход, но Василий Лукич давно наметил затратить в городе лишнюю двадцатку. Старая шапка, прямо сказать, поистрепалась, да еще и подрал ее на утиных радостях докторов лягаш.
Однако шапка была малым делом, главное ж Василий Лукич затеял посерьезнее, с таинкой. Хотел он приглядеть что-нибудь Ксеше к одному необыкновенному дню.
Ксеша, понятно, удивится подарку, потому что ведь этот день праздничный не для нее - для него: пятьдесят лет стукнет на ледостав пятьдесят, подумать он мог ли!
– и подарки полагаются по правилам имениннику. Но нет, Василий Лукич задумал в этот день подарить что-то памятное именно ей, Ксеше, и вынашивал это свое намерение с особым смыслом, непонятным, может, чужим людям, но Ксеша это, конечно, поймет.
Василий Лукич представлял себе, как взглянет на него жена, как затуманятся ее глаза, но она сдержится, не заплачет, посмотрит на него долго, молчаливо, охватит его как бы своим взглядом. В мгновение, разглядывая друг дружку, они опять проживут их долгие годы, и, вглядевшись в Ксешины глаза, Василий Лукич почувствует, как ему опять полегчает, как тогда, в госпитале, и опять можно будет жить дальше, закрыв заслон в прошлое, как в глубокую и всегда жаркую печку.
Да, пятьдесят лет брякнет на ледостав, полтинник, как, усмехаясь, сказал доктор Морозов, которого Василий Лукич на такую дату пригласил еще летом, и из этих пятидесяти, из этого полтинника, двадцать семь, перед тем как уснуть в просторной их кровати, гладит Василий Лукич Ксешу шершавой ладонью по темным, теперь-то уже с сединой, но все еще густым волосам.