Собрание сочинений (Том 4)
Шрифт:
Наконец делает шаг, говорит чужим голосом:
– Здравствуйте. Не узнаете? Я Клава.
– Клава? Клава!
– В глазах у соседок страх - все-таки из тюрьмы смешан с сочувствием - все-таки живой человек, знакомая.
– Где мой сын?
– спрашивает Клава, почти не слыша себя.
– Не знаете?
Они знают. Перебивают друг друга, объясняют, что Ленечка на лето у бабки с дедом.
– Но тебя не пустят, - говорит одна из женщин.
– Почему?
– спрашивает Клава.
– Почему! Почему?
– возмущаются остальные.
– Ведь меня
– Не знаю, - отвечает знающая женщина.
– Это Павел говорил. Мне говорил.
Клава с тетей Пашей идут от подъезда. Позади остаются вздохи, приглушенный шепоток, свистящая фразочка: "С конфискацией".
Выходит, с конфискацией не только имущества, но и сына.
Клава точно просыпается. Находит телефонную будку, набирает знакомый номер, просит позвать Павла.
– Кто спрашивает?
– естественный вопрос.
– Знакомая, - ответ неестественный, но точный. В трубке - мужской смешок, молчание, наконец, Павел:
– Кто это?
– Я, Клава.
Она торопится, ей нельзя возвращаться в свое прошлое. Ее интересует только будущее: Ленечка.
– Где сын, Павел? Я хочу увидеть его.
– Увидеть, - в голосе Павла металлические нотки.
– А ты достойна этого?
Она на пределе - того и гляди сорвется, крикнет ему что-нибудь злое. Но Клава сдерживается.
– Я освободилась. Меня никто не лишал моих материнских прав.
– Вспомнила!
– возмущается Павел.
– Да, вспомнила!
– кричит она.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ничего. Но чтобы тебе было все ясно, я сразу говорю: сына тебе не отдам. Ты воспитаешь из него...
Он умолкает, обрывает себя.
– Я воспитаю, - отвечает Клава, - из него человека.
– Ты поняла?
– спрашивает Павел.
– Сына я тебе не отдам, никакой суд тебе его не присудит, но показать покажу. Один раз. Можешь завтра поехать к нему. Он у моих родителей. Я им позвоню.
В трубке короткие гудки.
Надо же, как просто! Ни у Клавы сердце не екнуло, ни, видно, у него.
Все!
* * *
И вот настала пора вновь вернуться к письму, с которого и открылась мне эта история.
Оно нужно здесь, как камертон, как звук, чистотой которого стоит проверить мелодию.
В каждом деле важна интонация - вот что. Важна она и здесь, в сложном деле реставрации мелькнувших, или забытых, или нежелательных для воспоминаний человеческих чувств.
"Два года я не видела сына. Но настал долгожданный день: после предварительного телефонного звонка я еду к сыну, получив разрешение на встречу с ним. Знакомый дом, открываю калитку, вижу сына - он стоит на садовой дорожке. Ноги мои дрожат, кажется, что кругом пошла земля со скоростью неимоверной. Смотрю на сына, подхожу к нему:
– Ты знаешь меня?
Потупив глаза, он отвечает:
– Да.
Ни радости, ни удивления, только бледность разлилась по детскому личику.
В этот день мне удалось с сыном погулять у реки, поиграть, уложить в постель после ужина.
Ночь я не спала".
Следующего дня не было, только половина. В два часа отходила электричка, и этой электричкой - так сказал отец мужа - Клава должна была уехать из Лёниной жизни.
Утром они опять отправились к реке.
Цвели одуванчики, много одуванчиков - желтое разливанное море, и по нему бегали дети. Леня шел медленно, был вялый. Клаве казалось, он чего-то ждал. Она гладила его, ласкала, болтала всякую чушь, и чушь давалась с трудом, потому что приходилось выдумывать, а ей было не до выдумок.
Они легли в траву, Клава прижала Ленечку к себе.
– Там страшно?
– спросил он.
– Где?
– не сразу поняла Клава.
– В тюрьме?
Только тут поняла она, как рос Леня, что он думал, чего стыдился, чего, наверное, боялся в школе.
Она заплакала. Вот оно, наказание. Страшнее не придумать: маленький ребенок, сын, стыдится, что мать его не как все остальные, не где-то рядом, не водит за руку в школу, не встречает после уроков, не ворчит, не ругается, когда получил двойку или наказала учительница, - мать в тюрьме; понять это можно - мать в тюрьме?
Там, за проволокой, она убеждала себя, что нет ничего дороже собственного сына, кровиночки, а вышло, что это брехня, "зэковская" мифология, слезливое бесстыдство - о любви к сыну надо думать не там, за чертой, а гораздо раньше.
"Боже, сколько же принесла я ему горя, - думала Клава, - сколько беды, и как же настрадалось его маленькое сердечко, такое одинокое в сомнениях и слезах?"
– Мне сначала сказали, что ты умерла, - проговорил Леня, и Клава спросила первое, что пришло в ум:
– Кто сказал?
Мальчик деликатно обошел этот вопрос.
– Но я не поверил, - сказал он.
– И тогда мне сказали, что ты в тюрьме.
Он помолчал, что-то обдумывая, потом беззвучно заплакал:
– Я боялся тебя. Я думал, ты страшная и преступница.
Преступница!
Около двух они прощались.
Снова из письма:
"Сын обнял меня - слезы лились из его глаз, весь он съежился, стал каким-то хрупким, прозрачным. Его губы дрожали, чуть слышно он выговорил: "Не уезжай!" Сколько муки было в его голосе, но что я могла сделать? Что?"
Клава собрала в кулак все свое терпение, всю выдержку, сказала Ленечке:
– Скоро мы будем вместе. Ты веришь? Обязательно будем!
Он кивал головой, махал рукой, и столько в его тонконогой хрупкой фигурке было веры ей, что Клава едва удержалась, чтобы не взвыть, не упасть на грязную землю возле платформы, не кинуться к Лене, не схватить его в охапку и не увезти с собой, к тете Паше.
Она сдержала себя и жалеет об этом до сих пор.
* * *
Что было потом?
Месяцы изнурительной, опустошающей борьбы. Психология прицепного вагона, с которой Павел, кажется, был даже рожден, действовала, как и прежде. Только на этот раз двигателем оказалась его мать. Она интенсивно передвигалась между сельцом, где оставался ее муж, и городской квартирой Павла, без конца внушая сыну, что Ленечку ни за что нельзя отдавать преступнице, которая опозорила всех.