Собрание сочинений Том 9
Шрифт:
Я этого тогда, спасибо, и не досмотрела.
Довольно с меня, намучилась, сунула письмо за лиф и домой пришла, и все поведенье его степенства сестрам рассказала, начиная с Марьи Амуровны, но под клятвою, и говорю:
«Теперь сами думайте, что с ним делать».
Маргарита Михайловна, однако, еще и тут не решалась, — все держалась наклонения неопределенного, думала, что для нее довольно того будет, если она у него доверенность назад отберет.
«Но впрочем, — прибавила, — если Клавдинька не откажется от своей жизни и простоты и чтобы за реформатора
Позвали Клавдиньку.
«Клавдия! может быть, ты ночью обдумалась и не будешь стоять на том, что тебе Ферштетов брат по мыслям, тогда скажи, мы Марью Мартыновну и не пошлем».
А та со всегдашнею своею ласковостью отвечает:
«Нет, мамочка, я не могу это отдумать: он честный и добрый человек, и я его потому люблю, что могу с ним согласно к одной цели жизни идти».
«Какая же это цель жизни вашей: чтобы не столько о себе, как о других заботиться?»
«Да, мама, чтобы заботиться не только о самих себе, но и о других».
«Это, значит, чужие крыши крыть».
Тогда Маргарита Михайловна обратилась ко мне и говорит:
«В таком разе, Марья Мартыновна, поезжайте».
Тут я в первый раз видела, как Клавдинька себе изменила.
Скрытница, скрытница, однако покраснела и твердо заговорила:
«Мама! Если вы эту непонятную посылку делаете для меня, то уверяю вас… это ни к чему не поведет».
«Ничего, ничего! Пусть это будет».
«Да ведь, родная, из этого ровно ничего не выйдет!»
«Ну, это мы еще увидим. У людей польза была, и нам поможет. Поезжайте, Марья Мартыновна».
Клавдинька еще просить стала, чтобы оставить, но мать ответила:
«Наконец, что тебе за дело: я просто для себя желаю в выдающемся роде молиться! Надеюсь, я имею на это право?»
«Ну, как вам угодно, мама!» — ответила Клавдинька и ушла к себе своих лесных чертей лепить, а я отправилась творить волю пославшего и думала все здесь просто обхлопотать, вот как и ты теперь смело надеешься.
— Да вы про меня не беспокойтесь! — отозвалась Аичка. — Я смела и знаю, почему я могу быть смела: я капиталу не пожалею, так кого захочу, того к себе, куда вздумаю, туда в первом классе в купе и выпишу.
— Ну, я не знаю, сколько ты намерена не пожалеть, но, однако, и с капиталом иногда шиш съешь.
— Полноте, с капиталом-то… всякому можно сказать: «хабензи гевидел».
— Нет, как ототрут, так и не «гевидишь».
— Как же это меня от собственного моего капитала ототрут?
— Да, да, да! так и я тогда поехала, так и мне тогда все казалось очень легко.
— А отчего же тяжело-то сделалось?
— Оттого, что ни один человек на свете не может себе всего представить, что может быть при большой ажидации.
— Да вы это не закидывайте, чтобы услугу свою выставлять, а рассказывайте: что же такое было с вами самое выдающееся?
— «Хабензи» увидишь.
— Ну… послушайте… вы этак со мною не смейте… Я это не люблю.
— А отчего же?
— А оттого же, что вы моих шуток не повторяйте, а рассказывайте мне:
— Ну, начинаются басомпьеры.
— Вот и постойте: начинаются «басомпьеры» — что же это такое за басомпьеры?.. Вы, кажется, на меня дуетесь? так вы не дуйтесь и тоже и не говорите сердитым голосом: я ведь при своем капитале ничего не боюсь, и я вас не обидела, а баловать, кто у меня служит, я не люблю. Говорите же, что же это такое басомпьеры?
— Люди так называемые.
— Вот и рассказывайте.
Бедная Марья Мартыновна вздохнула и, затаив в себе вздох наполовину, продолжала повествование.
VII
— Начались мои муки здесь, — заговорила снова Марья Мартыновна, — с первого же шага. Как я только высела и пошла, сейчас мне попался очень хороший человек извозчик — такой смирный, но речистый — очень хорошо говорил. И вот он видит, что мне здесь место незнакомое, кланяется и говорит:
«Пожелав вам всего хорошего, осмелюсь спросить: верно, вам нужно к певцу или в Ажидацию?»
Я даже не поняла и говорю:
«Что такое за певец, зачем мне к нему?»
«Он, — говорит, — все аккордом делает».
И это мне извозчик говорил очень полезное и хорошо, но я не поняла, что значит «аккорд», и отвечала:
«Мне нужно просто — где собирается ажидация»
Извозчик тихо говорит:
«Просто ничего не выйдет, а певец лучше вам устроит аккорд, так как он его сопровождающий и всегда у него при локте».
«Ну, — я говорю, — верно, это какой-нибудь аферист, а я с такими не желаю и тебя слушать не намерена».
«Ну, садитесь, — говорит, — я вас за двугривенный свезу в Ажидацию».
И привез меня сюда честно, но мне и здесь как-то дико показалось. Внизу я тогда никого не застала, кроме мальчика, который с конвертов марки склеивает. Спросила его:
«Здесь ли ожидают?»
Он шепотом говорит: «Здесь».
«А где же старшие?»
Не знает. И все, о чем его ни спрошу, все он не знает: видать — школеный, ни в чем не проговорится.
«А зачем, — говорю, — столько марок собираешь? Это знаешь ли?»
Это знает.
«За это, — отвечает, — в Ерусалиме бутыль масла и цибик чаю дают».
Умный, думаю, мальчишка — какой хозяйственный, но все-таки, чем его детские речи здесь слушать, пойду-ка я лучше в храм, посмотрю, не там ли сбивают ажидацию, а кстати и боготворной иконе поклонюсь.
Около храма, вижу, кучка людей, должно быть тоже с ажидацией, а какие-то люди еще всё подходят к ним и отходят, и шушукаются — ни дать ни взять, как пальтошники на панелях. Я сразу их так и приняла за пальтошников и подумала, что, может быть, и здесь с прохожих монументальные фотографии снимают, а после узнала, что это они-то и есть здешней породы басомпьеры. И между ними один ходит этакой аплетического сложения * , и у него страшно выдающийся бугровый нос. Он подходит ко мне и с фоном спрашивает: