Собрание сочинений в 14 томах. Том 7
Шрифт:
— Он вовсе не ревнует, — всхлипнула она, — он говорит, что это неприлично, непри… непристойно.
Мартин недоверчиво свистнул, полез в ящик и достал экземпляр «Гадалки».
— Не понимаю, — сказал он, передавая листок сестре, — прочти сама и скажи, что тут непристойного? Ведь ты так сказала?
— Раз он говорит, значит есть, — возразила Мэриен, с отвращением отстраняя бумагу. — Он требует, чтобы ты разорвал это. Он не хочет, чтобы про его жену писали подобные вещи, и так, чтоб всякий мог прочитать. Он говорит, что это срам… и он этого не потерпит.
— Но послушай, Мэриен, это же просто глупо, — начал было Мартин, но передумал.
Перед ним сидела несчастная девушка, которую невозможно было переубедить так же, как и ее жениха. Сознавая всю нелепость случившегося, Мартин тем не менее решил покориться.
— Ладно, —
Его утешала мысль, что оригинал «Гадалки» уже лежит в редакции одного из нью-йоркских журналов. Мэриен и ее супруг никогда не узнают этого, и ни они, ни он, ни мир не пострадают от того, что невинное маленькое стихотворение будет напечатано.
Мэриен нерешительно потянулась к корзине.
— Можно? — спросила она.
Мартин кивнул головой и молча глядел, как сестра собирала и прятала в карман кусочки разорванной рукописи — вещественное доказательство удачно выполненной миссии. Мэриен чем-то напоминала Мартину Лиззи Конолли, хотя ей не хватало того огня и жизненного задора, которыми полна была молоденькая работница, встреченная им в театре. Но у них было много общего — в одежде, в манерах, в поведении. Мартин не мог удержаться от улыбки, представив себе вдруг этих девушек в гостиной Морзов. Но забавная картина исчезла, и чувство бесконечного одиночества охватило Мартина. И его сестра и гостиная Морзов были только вехами на его пути. Все это уже осталось позади. Мартин с любовью поглядел на свои книги. Это были его единственные, всегда верные товарищи.
— Как? Что ты сказала? — вдруг переспросил он в изумлении.
Мэриен повторила свой вопрос.
— Почему я не работаю? — Мартин засмеялся, но смех его звучал не слишком искренне. — Это твой Герман велел спросить?
Мэриен отрицательно покачала головой.
— Не лги, — строго сказал Мартин, и она смущенно опустила голову. — Так скажи своему Герману, чтобы он не лез не в свои дела. Еще когда я пишу стихи, посвященные его невесте, это, пожалуй, его касается, но дальше пусть он не сует своего носа. Поняла? Ты думаешь, стало быть, что из меня не выйдет писателя? — продолжал он. — Ты считаешь, что я сбился с пути, что я позорю свою семью? Да?
— Я считаю, что тебе бы лучше подыскать себе какую-нибудь работу, — твердо сказала Мэриен, и Мартин видел, что она говорит искренне. — Герман находит…
— К черту Германа! — добродушно прервал ее Мартин. — Ты мне лучше скажи, когда ваша свадьба. И спроси своего Германа, соблаговолит ли он разрешить тебе принять от меня свадебный подарок.
После ее ухода Мартин долго думал об этом инциденте, горько усмехаясь. Да, все они — его сестра и ее жених, люди его круга и люди, окружающие Руфь, — все они одинаково приспособляются к общим меркам, все строят свою убогую жизнь по готовому, убогому образцу. И постоянно оглядываясь друг на друга, подражая друг другу, эти жалкие существа готовы стереть свои индивидуальные особенности, отказаться от живой жизни, чтоб только не нарушить нелепых правил, у которых они с детства в плену. Вереница знакомых образов потянулась перед мысленным взором Мартина: Бернард Хиггинботам под руку с мистером Бэтлером. Герман Шмидт, обнявшись с Чарли Хэпгудом. Всех их попарно и поодиночке внимательно оглядел Мартин, всех меряя той мерой интеллектуальной и моральной ценности, которую почерпнул из книг, и ни один не выдержал испытания. Напрасно спрашивал он: где же великие сердца, великие умы? Их не было видно среди толпы пошлых, тупых и вульгарных призраков, заполнивших его тесную каморку. А к этой толпе он чувствовал такое же презрение, какое, вероятно, чувствовала Цирцея [20] к своим свиньям.
20
Цирцея — в древнегреческой мифологии дочь Гелиоса и нимфы Персы, волшебница. Цирцея обратила в свиней спутников Одиссея, который вынудил ее, однако, вернуть им человеческий образ.
Когда последний из призраков исчез, явился вдруг еще один, нежданный и незванный, — гуляка-парень в шляпе с огромными полями, в двубортной куртке, раскачивающийся на ходу — Мартин Иден далекого прошлого.
— И ты был не лучше, приятель, — насмешливо сказал ему Мартин. — У тебя были такие же моральные представления,
И, как бы в ответ на это, в видении стала совершаться быстрая перемена. Грубая куртка и широкополая шляпа исчезли, их заменил простой скромный костюм; лицо утратило жестокое выражение и озарилось внутренним светом, одухотворенное общением с истиной и красотой. Видение теперь было очень похоже на нынешнего Мартина; оно стояло у стола, склонясь над раскрытой книгой, на которую падал свет лампы. Мартин взглянул на заголовок. Это были «Основы эстетики». И тотчас же Мартин вошел в видение, слился с ним и, сев за стол, погрузился в чтение.
Глава тридцатая
В солнечный осенний день, такой же прекрасный день бабьего лета, как год назад, когда они впервые признались, что любят друг друга, Мартин читал Руфи свои «Сонеты о любви». Так же, как и тогда, они сидели на своем любимом месте, среди холмов. Руфь то и дело прерывала чтение восторженными возгласами, и Мартин, отложив последний лист рукописи, с волнением ждал, что она скажет.
Руфь долго молчала, потом наконец начала с запинкой, словно не решаясь облечь в слова то, что решила сказать.
— Эти стихи прекрасны, — сказала она, — да, конечно, они прекрасны. Но ведь вы не можете получить за них деньги. То есть, вы понимаете, что я хочу сказать, — она произнесла это почти умоляюще, — все, что вы пишете, не имеет практической ценности. Я не знаю, в чем тут причина, — вероятно, виноваты условия спроса, — но вы не можете заработать на жизнь своими произведениями. Поймите меня правильно, дорогой мой, я очень горжусь — иначе я не была бы женщиной, — я горжусь и радуюсь, что эти чудесные стихи посвящены мне. Но ведь дня нашей свадьбы они не приближают, правда, Мартин? Не сочтите меня корыстолюбивой. Я вас люблю и постоянно думаю о нашем будущем. Ведь целый год прошел с тех пор, как мы поведали друг другу о нашей любви, а до свадьбы так же далеко, как и раньше. Пусть вам не покажется нескромным этот разговор: вспомните, что речь идет о моем сердце, обо всей моей жизни. Уж если вам непременно хочется писать — ну, найдите работу в какой-нибудь газете. Почему бы вам не сделаться репортером? Хотя бы ненадолго?
— Я испорчу свой стиль, — глухо отвечал Мартин, — вы не представляете, сколько труда я положил, чтобы выработать этот стиль.
— Но писали же вы газетные фельетоны ради денег? Они вам не испортили стиля?
— Это совсем другое дело. Я их вымучивал, выжимал из себя после целого дня серьезной работы. А стать репортером — это значит заниматься ремесленничеством с утра до ночи, отдать ему всего себя! Жизнь превратится в какой-то вихрь, придется жить минутой, без прошлого и без будущего. Репортеру и думать некогда ни о каком стиле, кроме репортерского. А это не литература. Сделаться репортером именно теперь, когда стиль у меня только что начал складываться, — да это было бы литературным самоубийством. И сейчас каждый фельетон, каждое слово там для меня мука, насилие над собой, над чувством прекрасного. Вы не представляете, как мне тяжело. Я чувствовал себя преступником. Я даже радовался втайне, когда мои «ремесленные» рассказы перестали покупать, хотя из-за этого мне пришлось заложить костюм. Но зато какое наслаждение я испытал, когда писал «Сонеты о любви»! Ведь радость творчества — благороднейшая радость на земле. Она меня вознаградила за все лишения.