Собрание сочинений в 15 томах. Том 14
Шрифт:
Почему я заговорил об этом? Потому что моя неустойчивость и мои переходы от одного общественного положения к другому могут объяснить тот утопический элемент, который был присущ моим первым произведениям. Неустойчивые, неоседлые люди никогда не могут принять мир таким, каков он есть; но теперь, когда я перестал быть бродягой, я перешел уже за предел тех научно-фантастических идей, которые прежде были причиной моего успеха. Правда, всего только месяц назад я держал корректуру новой фантастической повести «Война в воздухе» — о летательных машинах и о мировой войне, но такого рода вещи, повторяю, перестали поглощать все мое внимание. Чем дальше, тем фантастичнее и ярче кажется мне реальная действительность. Первая моя вещь в реалистическом роде появилась в 1900 году под названием «Любовь и мистер Люишем», вторая вещь — «Киппс», посвященная изучению приказчичьей души, вышла в 1905 году. В промежутке между ними мною был создан ублюдок, помесь фантастики и реализма, — «Морская дева», где любовь, как мучительная
Начиная с 1900 года я написал еще третью серию книг, и серия эта теперь, полагаю, закончена. Это мои социологические этюды; они были нужны мне для моих романов. Я стал писать их почти случайно. Прежде чем описывать жизнь тех или других личностей, мне понадобилось самому для себя, так сказать, для своего собственного назидания изучить те условия общественной жизни, в которых мы плаваем, как рыба в воде. Я написал книгу под названием «Предвидения», которая, принимая мир как некую развивающуюся систему, представляет собою попытку предсказать то, что может случиться через сорок — пятьдесят лет. Еще я не окончил этой книги, а уже почувствовал, что мне необходимо писать другую и представить прогресс мира как воспитательный процесс; это я выполнил в книге «Создание человечества». Эта книга привела меня к более общим вопросам, которые я пытался решить в «Современной утопии». Но в то самое время, когда мною писались эти книги, из них, как две боковые ветви, выросли два фантастических романа: «Пища богов», где открытая учеными пища увеличивает все предметы до гигантских размеров и таким образом изменяет масштаб всех человеческих дел, и другой роман — «В дни кометы», где представлены все последствия внезапного роста нравственных чувств в человечестве.
Я всегда был социалистом, еще со времен студенчества; но социалистом не по Марксу, а скорее по Родбертусу, — и вот однажды меня соблазнила мысль: взять все положения социализма, развить их по-своему до последней степени и посмотреть, что из всего этого выйдет; так создались еще две мои книги — «Новые миры вместо старых» и «Первое и последнее».
Русскому читателю нужно знать, что наш английский социализм во всех отношениях отличается от американского и от континентального социализма. Мы, англичане, парадоксальный народ — одновременно и прогрессивный и страшно консервативный, охраняющий старые традиции; мы вечно изменяемся, но без всякого драматизма; никогда мы не знали внезапных переворотов.
Со времен Норманского завоевания, 850 лет тому назад, у нас менялись династии и церковные иерархии, но чтобы мы что-нибудь «свергли», «опрокинули», «уничтожили», чтобы мы «начали все сызнова» — как это бывало почти с каждой европейской нацией, — никогда. Революционная социал-демократия континента не встречает отклика в широких кругах английского народа. Тем не менее мы все гуще и плотнее насыщаемся социализмом. Наш индивидуализм уступает место идеям общественной организации. Мы парламентарны по природе и по своему социальному развитию, в котором принимают участие все слои и все классы народа. Консерваторы, либералы и отъявленные социалисты ходят друг к другу в гости и за десертом обсуждают те уступки, которые они могут сделать один другому, — все в равной степени не веря в какие-нибудь твердые, непоколебимые формулы и все же молчаливо допуская страшную сложность и запутанность государственных и общественных вопросов. Это чувство, скорее национальное, чем принадлежащее лично мне, я надеюсь, будет замечено в моих социальных этюдах каждым русским читателем.
Эти этюды писались с 1901 года. Они послужили, так сказать, руководством для моих дальнейших писаний. Ими я как бы сказал себе: «Если ты хочешь стать изобразителем современной жизни, вот как ты должен поступать». Ведь у меня под ногами не было твердой почвы, вера отцов наших давно перестала быть нашей верой. Мне оставалось либо определить и выяснить свою собственную точку зрения, либо писать о жизни разбросанно, бессвязно и неуверенно. Теперь, после этой теоретической работы, я, кажется, имею некоторое право отдаться своему призванию и приняться за изображение хоть небольшой части этого огромного, величавого зрелища жизни, которое окружает меня и дает пищу моему наблюдению и опыту.
Иначе говоря, я надеюсь после всех приготовлений засесть наконец за писание бытовых романов и отдаться этой работе на много лет.
Я столько распространяюсь о себе и вдаюсь в такие подробности вот почему: ежели русские настолько добры, что читают меня и даже выпускают теперь собрание моих сочинений, так пускай же они знают меня по-настоящему, а не как-нибудь. Но, конечно, никто живее меня самого не чувствует, от каких случайностей и превратностей опыта зависит литературная работа. Что такое, в сущности, делаем мы все, мы, которые думаем и пишем? Мы отнюдь не какая-то особая каста вдохновенных людей, которые могут вещать о своих откровениях темному, непросвещенному миру. Мы просто голоса разнообразных людей, и каждый из нас выражает то, что думает и чувствует.
Многим из нас суждено прожить лишь одно мгновение — и потом исчезнуть навсегда. Кое-что из подмеченного нами, кое-что из предсказанного нами, может быть, и вспомнят потом, но кто это предсказал, кто подметил, забудут, и потеряют из виду, и никогда уж не припомнят опять. Мы рассказываем наши рассказы неведомым и безмолвным слушателям, и если мы им даем наибольшую меру нашего чувства и ума, чего еще можно требовать от нас? Наше дело — трудиться. А будет ли труд наш для немногих или для многих, хорош ли он будет или плох, на много лет или на секунду — не все ли это равно? Это касается только издателя и литературного критика.
«Предисловие к книге Джорджа МИЙКА „Джордж Мийк — санитар на водах“»
Не всем понравится эта книга, и не всем понравится ее автор. «Ну и пусть», — как говорят мальчишки. Я мийкист и знаю, скоро появятся на свете другие мийкисты. Для них и напечатана эта книга. Мистер Мийк очень типичная и вместе с тем незаурядная личность — он выступает от имени самого многочисленного класса современного общества и вместе с тем выделяется из него, потому что способен выразить себя почти с предельной полнотой. Кто любит не только книги, но и реальную жизнь, поймет, что я хочу сказать. В наше время сотни тысяч людей всех классов берутся за перо и оставляют на бумаге его следы, но далеко не у всех чернильные штрихи сливаются в единое целое и оживают. Мистер Мийк иногда вытворяет своим пером ужасающие вещи — есть в его книге страницы, которые отпугнут даже не очень грамотного человека, — и все же он пишет. Тут сама жизнь, описанная с откровенностью, присущей немногим. У него нет пошлости, свойственной деланно тактичным и деланно благородным людям, и он испытывает поразительно мало нежных чувств к самому мистеру Мийку. Поразительно мало, на мой взгляд, принимая во внимание обстоятельства его жизни. Ему, без всякого сомнения, присуща порой безыскусственная простота великого художника слова. Год тому назад он принялся, и горд добавить — по моему совету, изображать себя на бумаге, и вот он перед вами — его автопортрет, удивительно удачно исполненный.
Мое знакомство с мистером Мийком началось по почте. Не помню, когда именно он выделился из общей массы незнакомых докучливых людей, переписка с которыми неизбежно отнимает часть жизни у всякого писателя, но, помнится, я увидел в нем человека необычного и интересного еще до того, как узнал как следует, какое положение он занимает в нашем обществе. Несколько лет тому назад я непосредственно принял участие в социалистическом движении, и его первые письма как-то были с этим связаны. Он горячо ратовал за «единство социалистов», столь же возможное на этом свете, как и единодушие богословов, — а потом, мне кажется, он рассказал о себе и своих планах. Я очень хорошо помню: он предлагал литературные проекты, все абсолютно не осуществимые. Он хотел написать книгу на достаточно трудную тему — о нравственности — и романтическую повесть о научном прогрессе. Я, разумеется, его отговаривал, и вряд ли достаточно вежливо, потому что я бываю не очень-то вежлив с людьми, которые, не обладая специальными знаниями в области естественных и общественных наук, берутся за эти темы — по-своему простые, но требующие известной подготовки. Может быть, тогда-то я ему сказал: «Писать надо не о том, чего вы, естественно, знать не можете, — а о единственном, о чем люди вообще имеют право писать, — о личном восприятии жизни. Вы чего только не видели, чего только не испытали; я, как писатель, с радостью отдал бы за все это левую руку. Попробуйте, напишите об этом!»
Свою просьбу я повторил более настойчиво, когда встретился с мистером Мийком. Он пришел ко мне в солнечный праздничный день. Но мне не удалось поговорить с ним обо всем так подробно, как мне бы хотелось, потому что одновременно явился другой посетитель, не менее настоятельно требовавший моего внимания. Мистер Мийк — откровенный художник, у него есть прямота мудреца, и я без смущения признаюсь ему теперь, что тогда меня сильно поразила и озадачила его внешность. На нем был плохо сшитый черный костюм, сильно запыленный после путешествия, которое он совершил в этот день, был он неловок, и что-то у него было с глазами — не знаю, как назвал бы это окулист, — затемнение белка, что ли — и формы они были странной; невольно подумалось: не слеп ли он? И он действительно слеп на один глаз, как я впервые узнал из книги; он плохо видит, плохо ходит и не очень внятно говорит. Держался он, как теоретически полагается джентльмену, но как ни один настоящий джентльмен себя не ведет; он не смущался и не робел, но не был самоуверен и груб. Не выказал ни приниженности, ни самомнения, говорил просто, как и пишет обычно о вещах, не выходящих за пределы его понимания. Он был одержим идеей «единства социалистов».