Собрание сочинений в 18 т. Том 2. Литературные беседы («Звено»: 1923–1928)
Шрифт:
Митя, простоватый и, по-видимому, очень обыкновенный юноша, влюблен в изломанную московскую девицу, которая его не любит. В Москве он еще надеется на счастье, принимает подачки за ответную любовь, считает себя женихом. Но когда на лето он уезжает в деревню, ему мало-помалу становится ясно, что ждать нечего. Он обманывает себя, он ищет того, что могло бы заглушить любовь, но все напрасно, и в конце концов есть один только выход, все тот же выход, единственный, вечный – самоубийство.
Перед этой «роковой развязкой» Митя сходится с деревенской бабенкой, полунавязанной ему сердобольным старостой. Сцена «падения» очень хороша в своем жестоком реализме и психологически
«Тьмы низких истин…» – не пушкинские ли строки руководили З.Н. Гиппиус, когда она писала все это? Бунин зорче и правдивее.
Но даже если и согласиться с З.Н. Гиппиус, разве все-таки измена – это полускотское соединение? Разве это не просто слабость гибнущего существа? И разве после всего, что произошло, образ Кати не кажется ему еще чище и недостижимей?
Беззащитность Мити перед соблазном, сплетающаяся с его беспомощностью овладеть собой и своей страстью, очерчена в повести удивительно. Митя до последней минуты не знает, что впереди. Со стороны же его смерть очевидна и неизбежна.
Попутно замечу: влюбленный и не любимый человек придумывает тысячи средств обратить на себя внимание, то умоляет, то проклинает и отрекается, хитрит, плачет, негодует – и думает, что все это как-нибудь действует на обожаемое существо. Так думает и Митя.
Если бы ему пришлось когда-нибудь самому быть любимым, он понял бы всю безнадежность этих попыток. В лучшем случае они вызывают жалость, а жалость к любви не ведет. Но влюбленный всегда обманывается, всегда надеется. Это замечание «в сторону», только отчасти связанное с «Митиной любовью».
Повесть Бунина написана им в полном обладании всеми средствами своего мастерства. Катя, ее мать, староста, Аленка – обрисованы несколькими словами и ясны совершенно. Сам Митя ускользает, но это так и должно быть при беспредельности его любви. Недаром ведь все влюбленные говорят: «Я схожу с ума». Они с ума не сходят, но перестают быть людьми в обыкновенном смысле слова. Все освещено для них другим светом, все соотношения меняются, все, что не относится к их любви, кажется им мелочью. Истинно влюбленный – всегда одержимый и, как характер, как личность, он не существует. Об Анне Карениной какой-то давнишний критик писал, что о ней нечего сказать, кроме того, что она влюблена. Это очень верное замечание.
Возвращаясь к тому, как написана повесть о Мите, я позволю себе сделать одну только оговорку: Бунин очаровательно описывает природу; это все знают. Мне кажется, что в последней своей повести он чрезмерно увлекается своим искусством. Образы рассветов и закатов, дождя, соловьиного свиста и шороха травы – как они ни хороши – заслоняют иногда основной образ мучающегося человека.
В том же номере «Современных записок», где дано окончание повести Бунина, напечатана пятиактная трагедия Леонида Андреева «Самсон в оковах». Думаю, что не один только я принялся читать ее с некоторым страхом: трагедия Андреева, да еще на библейский сюжет, да еще неизданная до сих пор, ничего хорошего не обещает. Но читателя ждет удивление. В трагедии нет ни площадных байронических монологов, ни туманно-кощуственных разглагольствований.
Надо признать, что в разработку старинной темы внесено несколько черт новых и придуманных находчиво. Если братья Далилы и все вообще «филистимские вельможи» – персонажи явно оперные, то сама Далила, любящая и боящаяся даже слепого Самсона, задумана и выполнена отчетливо. Еще лучше Самсон, особенно в двух первых действиях. Этот сбитый с толку, ошалевший, истерзанный человек, то грубо льстящий, чтобы получить несколько глотков вина, то тупо просящий дать ему шалаш и невольницу, – все равно какую, потому что он слеп! – очень своеобразен. В живой драме он был бы живым лицом, конечно, только эпизодическим.
Спасти в качестве героя мертворожденную трагедию он не может.
«Самсон в оковах» не имеет ни крупных достоинств, ни особенно резких недостатков. Это одно из тех произведений, о которых хочется спросить: зачем эта вещь написана? Истории она нас не научит, Библии не растолкует, новых мыслей не даст, художественного волнения не вызовет. Читаешь без радости, закрываешь книгу без сожаления.
Литературные беседы [ «Молодец» М. Цветаевой. – Д. Святополк-Мирский о языке]
Нельзя сомневаться в исключительной даровитости Марины Цветаевой. Читая ее, нередко приходится думать: «победителей не судят». Все средства, употребляемые ею, – качества не перворазрядного. Вся внешность ее поэзии – скорей отталкивающая. Тон – льстивый, заискивающий, большей частью фальшивый. Но настоящий художник всегда обезоруживает, наперекор предположениям: так и Цветаева. По редкому дару певучести, по щедрости этого дара ее можно сравнить с одним только Блоком. Конечно, шириной, размахом, диапазоном голоса Цветаева значительно превосходит Анну Ахматову. Если же мы, не задумываясь, отдадим «пальму первенства» Ахматовой, то только потому, что стихи – не песня, и поэзия все-таки не музыка.
«Молодец» – только что вышедшая сказка Цветаевой – вещь для нее очень характерная. Она кажется написанной в один присест. Есть страницы сплошь коробящие, почти неприемлемые. Все разухабисто и лубочно до крайности. Нужен был подлинный и большой талант, чтобы из этого болота выбраться, чтобы всю сказку спасти. Цветаевой это оказалось под силу. Она дыханием оживила стилистически мертвые стихи. Более того: «Молодец» в целом – очаровательная вещь, очень свежая, истинно поэтическая. Закрывая книгу, ни о каких недостатках не помнишь. Все кажется прекрасным. Опасно требовать большего от поэта.
Но постараемся холодно разобраться во впечатлении. Замысел «Молодца» может заинтересовать и растрогать даже в простом пересказе. Это история об «упыре», или оборотне, влюбившемся в бойкую деревенскую Марусю. Начало сказки отдаленно напоминает баллады Бюргера и Жуковского, последние страницы – погоню в «Лесном царе»: так же все страшно и чудесно. Это – старая тема вторжения смерти в живую, непрерывающуюся жизнь, тема всегда действенная, всегда словно распахивающая окно в мир пугающий и влекущий. Если и правда, что о любви и смерти говорит все человеческое искусство, то ведь говорит-то оно о любви, а на смерти оно только обрывается. Дальше страх или надежда, но всегда вопрос. Попытка проникнуть туда всегда поражает сознание, как поражает нас самое страстное, самое восторженное и, может быть, прекраснейшее стихотворение Пушкина «О, если правда, что в ночи…»