Собрание сочинений в 19 томах. Том 5. Сладострастие бытия
Шрифт:
Ординарец удерживал коня на уровне подножки. Офицер ухватился за гриву, вскочил в седло, принял поводья, еще раз козырнул, перепрыгнул через ограду путей и ускакал в белое поле.
В вагоне белокурая красавица вернулась на место, и тогда вилки снова опустились в тарелки. Все молчали, боясь спугнуть чудо. И каждый спрашивал себя, кто эти влюбленные и какие надежды, какие смертельные чары и чьи судьбы были поставлены на карту в этом вырванном у времени и пространства поцелуе. Сколько недель или месяцев стоит за ним? И подарит ли им будущее еще
Красный доломан растворился в ночи. Черная вуаль снова окружила лицо несравненной чистоты…
Первым осмелился заговорить Кардаш:
– И вы утверждаете, Матиас, что ваша страна такая же, как все?
Он поднялся с места, огромный, толстый, монументальный и на этот раз вполне уверенный, что нашел свой романтический сюжет. Решившись довести дело до конца, он шагнул к женщине в трауре.
Десятью годами позже в Париже, ночью тридцать первого декабря, перед входом в кинотеатр нерешительно мялся, дрожа от холода, какой-то человек в изношенном платье, без пальто. Светящееся табло гласило: «Гусар из Восточного экспресса».
Человек выгреб из кармана все деньги, пересчитал и, чуть поколебавшись, решился все же купить билет. Голос у него звучал робко: во-первых, он не слишком владел языком, а во-вторых, только что потратил последние деньги.
Одинокие люди в рождественскую ночь – явление довольно редкое, и их одиночество всегда вызывает угрызения совести. Этот худой иностранец с залысинами на лбу и впалыми щеками был отмечен печатью изгоя и бродяги.
Он вошел в теплый зал и, рассыпаясь в извинениях, втиснул свое убожество между спокойно сидящими семействами и обнимающимися парочками.
Фильм начался. На экране сквозь метель мчался поезд. Рядом с дорогой скакало галопом, с саблями наголо, войско гусар. Затем картинка сменилась, и возник интерьер вагона-ресторана. Прекрасная блондинка сидела в одиночестве, задумавшись, с бокалом шампанского.
Из середины зала раздался крик:
– Елизавета!
Зрители, отвлеченные от зрелища в такой трепетный момент, возмущенно повернули головы, а в это время атлетически сложенный герой уже вскочил в вагон и шел к героине.
– Извините, месье… Прошу прощения, мадам…
Человек с иностранным акцентом, только что пробравшийся на место через весь ряд, поднялся, чтобы выйти.
– Сядь! – крикнули сзади.
Его спина загораживала пухлые накрашенные губы, которые искали друг друга и сливались в поцелуе, заполняя экран умело подсвеченной любовной лихорадкой.
– Нет… Я не могу остаться… Извините, месье… Прошу прощения, мадам, – бормотал мешающий всем посетитель.
Ему наконец снова удалось преодолеть все препятствующие движению колени. Служительницы заметили, что, когда он появился в дверях, на нем лица не было. Но, уходя, он им сказал:
– Я еще вернусь, вернусь…
Он вышел на бульвар и поднял глаза к черному небу, чтобы никто не увидел его слез.
Прежняя любовь
Памяти Пьера Тюро-Данжена
Вот уже почти десять лет мамаша Леже повторяла мужу:
– Папаша Леже, ты уж давно самый старый в деревне, придет и твой черед умереть.
И каждый раз папаша Леже отвечал, выбивая трубку о подставку под котлом:
– И это будет справедливо, женушка, я зажился. Буду ждать тебя там, на косогоре.
На косогоре в деревне находилось кладбище, и дорога туда заворачивала как раз мимо их дома, а потому похоронные процессии, хочешь не хочешь, проходили перед их дверями.
Папаша Леже давно миновал тот возраст, когда люди обычно умирают. Он был единственным в деревне, кто помнил придорожный крест на перекрестке у Четырех Прудов еще без раскинувшегося над ним кизилового дерева. Хотя, может, об этом ему рассказывал отец. Однако память Анатоля Леже тоже была так стара, что в ней давно перемешались его собственные воспоминания с воспоминаниями отца. Зато он всегда с уверенностью утверждал, что мальчишкой рвал кизиловые ягоды. Больше никто не видел ягод на этом полуживом дереве, увитом плющом.
Папаша Леже всю жизнь проработал на одной и той же ферме, сначала как младший работник, потом как старший, а потом как главный. Перед ним прошли три поколения старых хозяев, и он ушел с фермы только тогда, когда появились новые хозяева.
Теперь он не выходил из дома, и ему больше ничего в жизни не хотелось. Последние десять лет жена одевала и раздевала его, два раза в неделю брила и водила за руку, когда ему надо было сделать хотя бы два шага.
Целыми днями он сидел в единственной комнате в доме на соломенном стуле возле очага, который горел и зимой и летом.
В тот июльский день мамаша Леже собралась полоть огород. Вдруг у нее перед глазами замелькали какие-то черные птицы, в ушах зазвенело, и ей пришлось опереться на грабли, чтобы не упасть.
«Должно быть, это от жары», – сказала она себе.
Она присела в тенек. Но черные птицы все кружили и кружили перед глазами. Ей стало душно. Она вернулась в дом и собралась было погладить рубашку папаши Леже. Спрыснула ткань водой, и тут перед глазами у нее все поплыло.
– А скажи-ка, женушка, не пришло ли время мне побриться? – спросил папаша Леже.
– Вечером побреемся, мне что-то нехорошо.
Она задыхалась, ей казалось, что шея вот-вот лопнет.
Ближе к вечеру соседка, испугавшись ее побагровевшего лица, побежала за врачом.
Врач нашел мамашу Леже на скамеечке. Она безуспешно пыталась расстегнуть корсет.
– Я никогда ничем не болела… Никогда… Это пройдет… – шептала она.
Врач попытался сделать ей кровопускание, но черная, густая кровь сразу сворачивалась и не желала вытекать.
– Матушка Леже, я никогда не скрываю правды. Если хотите сделать какие-нибудь распоряжения, то не теряйте времени.