Собрание сочинений в 19 томах. Том 5. Сладострастие бытия
Шрифт:
Неужели он ничего вокруг не замечал? Не видел новых хозяев Австрии: авторитарных штатских с планами завоеваний и лощеных, высокомерных военных? Не чувствовал притворного раболепия, которое их окружает? Не распознал семян ненависти, разрушения и смерти, уже начавших всходить среди мягких банкеток и бронзовых украшений? Аншлюс [37] уже девять месяцев как начался.
– Я плохо помню Венгрию, – говорил Кардаш с набитым ртом. – Мне довелось там побывать в тысяча девятьсот двадцатом, когда я скрывался и мне приходилось побираться. Я был слишком голоден, а потому ничего не помню. Но знаю, что ваша страна – это страна… романтики. Там-то я и найду мою историю любви. Матиас, поехали в Будапешт,
37
Аншлюс – аннексия Австрии гитлеровской Германией.
– Боюсь, вам придется разочароваться, – ответил венгр спокойным, певучим голосом. – Моя страна такая же, как все, и Будапешт похож на все столицы. В нем есть и свои памятники старины, и новые здания, есть дешевые кафе и ночные рестораны. Цыганский оркестр – еще не приключение… Но если вы так настаиваете, Костя, то поехали! Иллюзии свои вы подрастеряете, но не раскаетесь, это точно.
По венским улицам, распевая, маршировали нацистские войска, и перед печальными глазами прохожих мелькали нарукавные повязки со свастикой.
«Арлберг ориент экспресс» отправлялся из Вены в восемь вечера. Через пять минут после отправления Кардаш, раскачиваясь огромным телом в переходах между вагонами, двинулся в вагон-ресторан. Он просидел там, по своему обыкновению, до самого закрытия, трижды заказав себе все меню по порядку.
Восточный экспресс накануне вышел из Парижа и послезавтра должен был прибыть в Константинополь. На этом участке пути он снижал скорость, чтобы пассажиры могли спокойно выспаться и прибыть в Будапешт на рассвете. Поезд не спеша въехал в лесную полосу, где стволы деревьев убегали в бесконечность, как трубы огромного органа. Время от времени леса прерывались сверкающими в лунном свете заснеженными долинами, и пассажиры, в уютных ящиках купе из красного дерева, стекла и никеля, катили сквозь мир, где цвета поменялись местами и земля оказалась светлее неба.
В вагонах стойко держался легкий запах гари, вот уже сто лет сопровождавший любое долгое путешествие в поезде.
В вагоне-ресторане было мало посетителей, и почти все они относились к тем, кого дела вынудили оказаться в праздничную ночь в полупустом поезде. Разговоры за столиками звучали несвязно и глухо. Одиночки вяло знакомились друг с другом, обмениваясь банальностями, поскольку у каждого в сознании горела красная лампочка: подозрение и страх доноса.
И вдруг все взгляды, как один, обратились к входящей в ресторан женщине в трауре. Выглядела она лет на тридцать, не больше, и была чудо как хороша. Короткая вуаль из черного крепа спадала на шею, оттеняя ясную чистоту лица и подчеркивая великолепную линию подбородка и нежные, чуть тронутые помадой губы. Легкая белая рука с ногтями без лака отвела вуаль со щеки. Белокурые волосы, стянутые узлом на затылке, выдавали, какой роскошной волной они упадут, если их распустить. Но зато глаза никому ничего не обещали. Огромные, льдисто-голубые, они смотрели в ночь поверх голов пассажиров, и если и встречались с другими глазами, то, казалось, все равно ничего не видели, кроме ночи за окном.
– Какая красавица эта вдовушка, – сказал Кардаш своему компаньону.
– А с чего вы взяли, что она вдова? – спросил венгр.
– Это же ясно. По кому, как не по мужу, ей носить траур?
И он принялся, не переставая жевать, поглядывая то в окно, то на незнакомку, набрасывать детали сентиментального сценария.
Каждый из присутствующих в вагоне мужчин втайне надеялся на удобный случай, чтобы заговорить с прекрасной незнакомкой в трауре. Например, упадет салфетка, опрокинется бутылка или они случайно встретят ее в коридоре. И все украдкой оценивали благородную грудь и тонкие щиколотки. Но никто не чувствовал в себе смелости заговорить первым по своей воле, а не по несчастливой случайности. Никто не отваживался сделать то, что принято делать, если хочешь с кем-то познакомиться: подойти и произнести несколько слов. Путешественница, защищенная своей красотой и одиночеством, казалось, сама сожалела, что попала сюда.
– Мне с женщинами никогда не везло, разве что в своем режиссерском кругу, – сказал Кардаш.
Он не питал надежд и прекрасно знал, что его толстую руку, даже если она поднесет сигарету в золотом портсигаре, все равно оттолкнут с сухим «спасибо», даже без улыбки.
Остановка при пересечении границы не дала никакой пищи для удовлетворения любопытства пассажиров и никакой возможности для исполнения их тайных помыслов. Девушка предъявила таможенникам паспорт, они его бегло пролистали, поставили штамп и вернули. Никто так и не услышал ее голоса и не узнал, на каком языке она говорит.
И поезд снова неспешно двинулся сквозь леса и равнины, под желтым лунным светом.
– Однако мы уже в Венгрии, – заметил Константин Кардаш.
Его огромные ноздри раздувались, словно он хотел уловить новый запах, большие глаза пристально разглядывали пустынный заснеженный пейзаж. Прошло несколько минут, и он спросил:
– Матиас, а что, у вас в Венгрии все еще принято ездить на лошадях?
Посреди белой равнины он заметил двух всадников, скачущих к поезду. Их силуэты быстро увеличивались, и лунный свет маленькими звездочками вспыхивал на конских сбруях. Потом всадники исчезли – может, отстали или сменили направление. Но вдруг в последнем окне вагона внезапно появились две лошадиные головы: удила в пене, шеи вытянуты от напряжения, гривы развеваются, в прекрасных карих глазах, напуганных стуком колес, светятся огни поезда.
Вилки в руках пассажиров зависли над тарелками. За лошадиными головами показались фигуры всадников, пригнувшихся к шеям коней. Тот, что скакал совсем рядом с вагоном-рестораном, был молодой гусар, второй – солдат, скорее всего ординарец. Поравнявшись с вагоном, офицер заглянул в окно, кого-то высматривая. Серебряные аксельбанты на скаку бились о каракулевый кивер. Он был так близко к вагону, что даже сквозь шум поезда можно было различить топот конских копыт.
И тут белокурая красавица приподнялась на сиденье, постучала пальцами в стекло и крикнула: «Степан!» С той стороны окна ей ответила широкая, сияющая счастьем белозубая улыбка, и офицер выкрикнул какое-то имя, но никто не расслышал какое. Потом он чуть замедлил аллюр, сравнявшись скоростью с поездом. Когда конь оказался напротив задней двери вагона, гусар бросил поводья ординарцу, высвободился из стремян, перекинул ногу через шею коня и, ухватившись руками за кожаные поручни, спрыгнул на подножку. В следующий миг он уже вошел в вагон, и за ним ворвался ночной холод.
Невысокого роста, ладно скроенный, широкоплечий и узкобедрый, с короткими каштановыми усами и гордым профилем, гусар легким шагом двинулся между столиками. Девушка вскочила с места и ринулась к нему. Он крикнул:
– Елизавета!
И белокурая красавица отозвалась:
– Степан!
Раскинув руки, они бросились друг к другу, как бросаются к надежному пристанищу или в рай. И таким естественным в их порыве был поцелуй: бесконечный, страстный, до потери дыхания… Траурная вуаль сползла и зацепилась за серебряную эполету, грудь вдавилась в пурпурный мундир с кожаной портупеей, ножка в тонком шелковом чулке прижалась к мокрому от снега черному сапогу.
Не заботясь о том, что все на них смотрят, слившись воедино, они были поглощены только собой, мир для них не существовал. Они бы вечно неслись так в ночи, сплетя пальцы и соединив губы.
Наконец, на исходе дыхания и молчаливого признания в любви, они разжали руки и оторвались друг от друга. У присутствующих одновременно вырвались двадцать вздохов. А за окном вагона скакали галопом два коня, которыми правил ординарец.
Гусар отступил на шаг, выпрямился, и пассажиры вздрогнули, услышав звон его шпор. Он поднес руку к киверу, салютуя своей любви, как салютуют родине. Затем, похорошевший, гордый победой, он направился к двери.