Собрание сочинений в 2-х томах. Том 1
Шрифт:
— Дражайший Сидней, — говорил ему, — вот те пять тысяч фунтов стерлингов, которые дал ты мне в, заем толь великодушно; они столь мне полезны были, что я ими нажил состояние, в котором желания мои исполняются. Сия малая деревня принадлежит мне, и я имею чем воспитать любезных мне детей, которые любить тебя будут до последнего издыхания.
— О превосходные создания! — вскричал Сидней. — Колико достойны вы счастия вашего, и столь ли я благополучен, чтоб мог к оному вам подать способы!.. Ах, друзья мои, я сам получил воздаяние! Сии пять тысяч фунтов стерлингов столько мне принесли, что прибыток с них я сам заплатить вам должен. — Он не успел еще окончить сих слов, как всю сумму разделил на три части, и каждую отдал он трем младенцам, говоря им: — Друзья мои, возьмите ваше собственное; в сей только раз будьте вы отцу своему преслушными; не откажите мне в том, не рассердите меня тем и обоймите меня... — Силлий, отец его, жена, чувствуя в сердцах
Он несколько уже раз переходил Силлиевы покои; вдруг отворил он дверь по одну сторону его спальни. Сидней увидел там свой портрет, увенчанный цветами с сею надписью: Благодетель наш. Он кинулся в объятия Силлия.
— Что я видел!
— Ты видел, — ответствовал тот, - ты видел предмет искреннейшего моего по боге обожания. Каждый день отец мой и вся моя семья приходят сюда воздавать тебе свое истинное почитание и произносить сердечным гласом: «Се творец истинного существа нашего и счастия, коим мы наслаждаемся». Любезный Сидней! сей есть храм благодарности, и дети мои каждое утро цветами оный украшают. Китайцы почитают память Конфуция; для чего же нам не почитать образ добродетельнейшего из смертных? В первое путешествие твое во Францию старался я удержать у себя малый твой портрет, который я нашел между бумагами, а с него и сей большой уже сделан. Всеминутно воспоминает он мне моего друга, почтенного Сиднея...
— Так, — говорил отец и жена его, вошедши к ним в ту минуту, — сей есть предмет богослужения дружеству, а ты божество наше...
Сидней их обнимает, проливает слезы, слезы истинной и небесной радости.
— Ах! — вскричал он. — Вы ангелы земные! Сколь много душа ваша моей превыше! Вы еще и меня чувствительнее! Не разлучимся более, друзья мои! У меня нет ни жены, ни детей, будьте вы семья моя, дети мои, дети сердца моего. Я съезжу только в Индию и возвращусь в объятия наши.
Сидней сдержал свое слово. Он приехал к ним жить в их прекрасную деревню; он не мог престать хвалить свою любезную семью: так он называл тех, коих чувствования умножались всегда благодарностию и нежностию.
Все собрание единогласно назвали Сиднея героем сердец благодетельных.
— Но Невтон, — сказал один из друзей наших, — Невтон со всем тем останется всегда великим человеком.
ИОСИФ {*}
В ДЕВЯТИ ПЕСНЯХ СОЧИНЕНИЯ г. БИТОБЕ
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Г. Битобе, творец сего сочинения, известен ученому свету переводом своим Гомера. Упражняясь долгое время в познании красот древних авторов, написал он сам «Иосифа», в котором подражал он древним весьма удачно.
Намерение мое не в том состоит, чтоб написать здесь похвалу сему сочинению, ибо оному от всех знающих французский язык отдается справедливость. Я весьма уверен, что б оно и в переводе на наш язык, конечно, понравилось, если б не знал я слабости сил моих и если б не встречались мне затруднения, о которых здесь нечто предложить намерен.
Все наши книги писаны или славенским, или нынешним языком. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что в переводе таких книг, каков «Телемак», «Аргенида», «Иосиф» и прочие сего рода, потребно держаться токмо важности славенского языка, но притом наблюдать и ясность нашего; ибо хотя славенский язык и сам собою ясен, но не для тех, кои в нем не упражняются. Следовательно, слог должен быть такой, какового мы еще не имеем. «Телемак» переведен славенским, а в «Аргениде» нашел я много наших нынешних выражений, не весьма, кажется, сходственных с важностию сея книги. Итак, главное затруднение состояло в избрании слога. Множество приходило мне на мысль славенских слов и речений, которые, не имея себе примера, принужден я был оставить, бояся или возмутить ясность, или тронуть нежность слуха. Приходили мне на мысль наши нынешние слова и речения, весьма употребительные в сообществе, но, не имея примеру, оставлял я оные, опасаясь того, что не довольно изобразят они важность авторской мысли.
Сколько возможно мне было, я старался, преодолевая сии затруднения, не удаляться от автора. Благосклонное принятие моего перевода почту я себе ободрением к продолжению трудов моих.
Г. Битобе, как я уже упоминал, переводил Гомера, и для того начинает он «Иосифа» следующим образом:
«Долгое время дерзал я повторяти бранный глас того песнопевца, который с высоты Геликона, где царствует он, древнейшими увенчан
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
Славлю мужа непорочного, проданного своими братьями, из единого бедства в другое низверженного, возведенного потом из бездны зол на верх величества и власти, благодетеля той страны, где носил оковы, и в цветущей своей юности, во дни счастия и бед своих, явившего себя совершенным мудрости примером.
О смертные! неужели добродетель толь мало вам любезна, что дело, мною воспеваемое, может явиться пред вами песней недостойно? Воспламененные героичною трубою, поражающею слух ваш шумом оружия, воплем и битвами, куда по большей части вы не бываете призваны, неужели сердца ваши бесчувственны будут к сему сладкому и пленяющему согласию мирных добродетелей, в которых можете и вы участие прияти?
О ты! который предал нам сию жалостную повесть, изобразя творение света, безобразный хаос, приемлющий законы, возжженное единым словом на тверди солнце, чин звездный, начавший светлое свое точение, землю, облекшуюся дерном, растениями и цветами, древеса, листвия своя пустившие, горы, до облак досязающие, реки, в глубоких пределах своих текущие, воду, воздух и землю, жителями населенную, и, наконец, человека, среди оных возвышающегося, яко царя их и всея природы; о ты! который мог воспламенить души Милтона[1] и Геснера,[2] священный песнопевец, воспевши спасение народа, тобою освобожденного, буди вождем моим ныне; да сей божественный огнь, тебя объемлющий, внидет в разум мой и сердце; да сия простота благородная, твоя верная спутница, и в тебе величества источник, в песнях моих не будет возмущенна! По чреде восприму свирель и трубу героичную. Последуя тебе, Авелев певец, свободное слово мое возвышенным стихотворства языком вещати будет! О, если б я возмог, отвергнув тяжкое бремя, успети с тобою равно и прияти степень с песнопевцами!
Иосиф в юности своей приведен был в рабское состояние. Отторженный от своего отечества, от Иакова, отца чадолюбивейшего, от многого числа ближних своих и от возлюбленной Селимы в тот самый час, когда брак готов был увенчать их взаимную любовь, преселен он стал в отдаленную страну. Как среди зеленого луга цвет, другими цветами окруженный, возлагая на них колеблющийся стебль свой, приемлет в себя и приятное их благоухание и ласки тихого зефира, когда бурный вихрь внезапно исторгает его от цветов, окрест его стоящих, от зефира и дерна, который прежде был его вместилищем, — тако Иосиф отлучен был от дому отца своего. Вседневно ищет он уединения и стадо свое на отдаленнейшее место Нилова брега водит. Величественное течение сея прекрасныя реки, поля, украшенные древами, растениями и цветами нового рода, на коих паслись стада, всех прочих красотою превосходнейшие, огромные домы, сада, великолепный вид Мемфиса, и пирамиды, с башнями сего гордого града нераздельно стоящие, — словом, все сии виды не привлекали к себе внимания Иосифова и скорби его не облегчали: они смятенно очам его представлялись, подобно легким снам, кои, не оставляя в человеке никакого впечатления, летают будто по душевной поверхности. Между тем, ни самые жесточайшие беды не могли поколебати кроткого души его свойства; не изъявлял он своего отчаяния и в самых жалобах знал меру полагати. Лежащий на бреге почти бездыханен и устремя взор свой на реку, коей единообразное течение питало паче лютую тоску его: «Великий боже! — возопил он (и сей глас слышен первый из уст его от начала его пленения). — Великий боже! Так должен я здесь и жизнь мою скончати... Приятная свобода! У меня ты похищенна... Свершилось ныне все, никогда не узрю отца моего... не узрю его вовеки... не буду более утешати его старость... А ты, возлюбленная Селима! Когда брачная сень наша поставлена была, когда рука твоя меня цветами увенчала...» Воздыхания прерывают глас его, и он погружается паки во мрачную тоску.
Потом, возведя слез полные очи на стадо свое: «А ты, — рек он, — стадо, врученное мне отцом моим, стадо мне любезное, играющее окрест меня, как бы в веселии моем участие приемля, когда воспевал я творца всея природы, где ты ныне? Чья рука пасет тебя? Неужели и ты стало жертвою моих братий?» Слова сии вещал он слабым, скорбным и прерывающимся гласом.
Несчастие его умалило несколько сияния красоты его, но она тем была прелестнее. Белые власы его распущены были по плечам пренебрежно; очи его подобны были небесной лазури; слезы, коими они стали ныне омоченны, естественную их приятность умножали; печаль, от коей увядал румянец ланит его, привлекала всех обращать внимание на черты лица его; но он сохранил благородный, хотя непринужденный вид свой, а несчастия его являли еще более начертавшуюся в нем добродетель и невинность.