Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1
Шрифт:
Но Машка не унималась.
— По истории он получил позавчера, — сказала она привередливо. Что-то часто!
— Тогда по географии, — сказал я.
Наконец-то привереда согласилась.
И тут на меня накатило. Совершенно неожиданно к голове прихлынула кровь (а еще мама говорит — малокровие), и я, может, первый раз в жизни испытал на себе, что такое творческий подъем.
— "Мамочка! После зимней непогоды стало тепло. Греет солнышко, диктовал я, и Марья уже не упрямилась, наоборот, она пораженно взглядывала на меня, даже не стараясь
Я припомнил, что говорил мне сегодня Вадим у себя дома. Надо было и про это написать.
— "По радио, — продолжал я, — все чаще объявляют салюты. Скоро конец войне. Тебе тоже надо поправляться".
Я попробовал вообразить себя на месте Вадьки и маленькой Маши. Меня опять окатила жаркая волна. Перехватило горло горькая тоска: я — и один? Но это невозможно! Схватить себя за голову и завыть!
Пришлось тряхнуть головой. Нет, это не со мной. Слава богу, слава богу! И если мне только что хотелось взвыть, слова в письме, которое я диктую от имени Вадика и Марьи, нужны совсем другие.
Марья дописала предыдущую строчку и смотрела на меня с интересом. Что я еще способен сочинить?
— "Мамочка, — сказал я, думая о том, что почувствовал, — будь спокойна. С нами все в порядке. Ты можешь надеяться на нас. Ни о чем не думай. Только поправляйся. Собери все свои силы. Для решающей победы".
Я, кажется, брякнул это зря, про решающую победу, но Мария воспротивилась.
— Ты что! — горячо зашептала она. — Да я бы такого никогда не придумала. И Вадик тоже.
Пришлось согласиться. Я придумал еще две-три фразы, которые полагаются в конце любого письма, и мы двинулись в больницу.
Путь к ней мы одолели быстрей, чем вчера. Правда, Марья опять останавливалась, но реже и дышала не так загнанно, как накануне.
У тифозных бараков я опять растерялся. На меня напал страх. Мама и бабушка всегда говорили, что именно к этой больнице даже приближаться опасно. А я должен был войти в проходную и передать письмо.
Я остановился, потоптался на месте. И снова меня прошиб пот. Марья, маленькая Машка, окинула меня строгим взглядом и сказала голосом Вадима:
— Ты постой тут, а я схожу.
И двинулась к проходной. Какой позор!
Я метнулся вперед, схватил ее за воротник и с такой силой повернул к себе, что она чуть не упала.
— Стой здесь, — сказал я голосом, не терпящим возражений, и выхватил письмо из ее руки.
Потом я повернулся и уверенным, спокойным шагом двинулся к проходной.
Едва я открыл дверь, на меня жарко дохнуло хлоркой и еще чем-то противно больничным. Но я не дрогнул. Ведь мой страх ждал такого запаха.
В маленькой проходной сидели две женщины. Обе в черных халатах, как говорил Вадим. И лоб и щеки у них были затянуты такими же черными платками. Как будто они хотели побольше закрыть свое тело. Даже на руках у них я увидел черные перчатки.
Сердце мое колотилось совсем по-заячьи.
— Можно передать письмо? — спросил я у черных теток.
— Письмо мо-ожно, — неожиданно добродушно сказала одна тетка. Она казалась повыше.
— Да неплохо бы еще и еды, — вздохнула другая.
Еды? Какой еды? Я ведь не знал об этом. И Вадька ничего не говорил.
Меня обожгло.
Бывает так в жизни, бывают такие мгновения, когда вдруг маленький человек думает совсем по-взрослому. А человек взрослый, даже старик, убеленный сединой, думает, как малыш.
Почему, отчего это?
Я думаю, потому, что взрослость приходит к нам ад однажды, не в какой-то установленный всеми миг. Взрослость приходит, когда маленький человек видит важное для него и понимает это важное. Он вовсе не взрослый, нет. И нету у него взрослого понимания подряд всех вещей. Но в лесу, где много деревьев, которых он не знает, он вдруг догадывается: вот это, пожалуй, пихта. А это кедр. Во множестве сложных вещей он узнает самые главные, понимая их если и не умом, то сердцем.
Ну а взрослый… Это объясняется легче. Просто взрослым надо помнить свое детство. В этом нет ничего стыдного. Наоборот! Прекрасно!
Прекрасно, если взрослый, даже седой человек способен подумать как ребенок.
Меня обожгло. И я подумал: "А что мог сказать Вадька мне? Что мог он сделать? Отнести кусок жмыха, ломтик черствого хлеба сюда, своей маме?"
Снова перехватило горло.
Его перехватило потому, что я понял Вадькину беспомощность перед этой проходной, перед черными, как галки, тетками, перед тифозными бараками. Перед бедой — своей и маминой.
Он не мог ей помочь. У него не было таких сил.
Я вздохнул, онемелый, — и раз и два.
— Что, милый? — спросила высокая тетка.
— Тебе худо? — заволновалась другая.
— Тяжко без мамки-то? — вздохнула первая.
— О-хо-хо! — вздохнула вторая.
— Нету еды, — сказал я совсем Вадькиным голосом.
Они вздохнули вразнобой.
— Худо! — сказала высокая.
Теперь-то я знал: худо! И страшно оттого, что худо. Надо было уходить. Но я топтался. Какая-то ведь у меня мелькнула мысль.
Да! Я знал, что в госпитале или больнице, если написал записку больному, можно получить ответ: "Как обрадуются ребята, — подумал еще я. Запляшут, закричат. Еще бы: письмо от мамы!" И я опросил:
— А можно ответ получить?
Черная тетка, что повыше, качнула головой. И сказала страшное:
— У нас ответов не бывает.
Дверь проходнушки жахнула за моей спиной. Ее приходилось оттягивать изо всех сил, потому что держалась она на крепких железных пружинах, но я этот дверной выстрел как теткины слова понял: приговор!