Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1
Шрифт:
Не вышло дружбы у меня с Вадиком и Марьей, вышло знакомство. Я заходил к ним домой, и они приходили к нам, бабушка угощала, чем могла. Но чаще всего мы встречались в столовке — и у Марьи и у Вадика были теперь талоны на дополнительное питание, да и новые карточки они тоже получили еще до конца апреля.
Случалось, к нам подсаживались мальчишка или девчонка, просили дрожавшими, тихими, униженными голосами: "Оставь! Оставь чуточку!" И они оставляли. Теперь оставляли они. Ни Нос, ни тот тыквенный пацан никогда
Впрочем, может, была совсем другая причина, что мы не стали друзьями, — время?
Слишком мало его оказалась у нас. Слишком!
Я узнал Вадьку и Марью в первые дни апреля, а весна самая короткая пора года — кому не известно это?
Весна мчится! Она похожа на добрую дворничиху, эта прекрасная весна! Сметает остатки сугробов, почерневший лед на дороге. Смывает ручьями городскую грязь. Сдувает тяжкие тучи с неба и чистыми губками белых облаков протирает, протирает, как прилежная хозяйка оконное стекло, небо до радостной и ясной голубизны.
Весна — слуга солнца, она работает у него маляром. Раз — и выкрасила тополя в розовый цвет клейких сережек. Раз — и покрыла землю зеленой краской травы. Раз — и мазнула сады и леса белой черемухой.
Весна и на людей влияет. Разгибает спины тех, кто опустил плечи. Разглаживает морщины на лицах. Заставляет вдохнуть поглубже воздух, пьянящий до головокружения.
Весна готовит землю и людей к лету, заставляет поторапливаться даже ребят, которым кажется, что вся жизнь у них впереди и спешить совершенно некуда. Жизнь-то, конечно, впереди, но, как известно, неподалеку конец четвертой четверти в школе, конец учебного года, последние отметки, а начиная с четвертого класса — экзамены и совсем невидимый шажок в следующий класс. Вот так-то!
Ну а та весна вообще была необыкновенной. Голос Левитана становился все торжественней. Все медленнее и тщательнее, как будто прибавляя им весу, выговаривал он каждое слово в сообщениях от Советского Информбюро.
Еще бы! Наши сражались в Германии!
Бились в Берлине!
Первомай вошел в наш городок зеленью и обещанием небывалого счастья.
Еще, еще денек. Еще…
А мама была мудрым человеком. Не раз возвращаясь с работы, тихонько улыбалась и говорила:
— Встретишь Вадика или Машу, скажи, что их мама чувствует себя неплохо.
Первый раз, когда она сказала это, я не поверил:
— Откуда ты знаешь? Туда никого не пускают!
— Ну-у, — улыбнулась мама загадочно. — Я ведь медицинский работник.
И я передал два или три раза Вадьке мамино сообщение. Мама никогда не подводила. Уж если говорит, сомневаться не приходится.
Да и вообще! Весна вокруг! Скоро конец войне! Черная проходнушка с черными, как вороны, санитарками уже казалась мне невзаправдашней, явившейся в болезненном сне, не наяву.
Был в сорок пятом, как в любом году жизни, такой день — восьмое мая. Когда он настал и когда двигались часовые стрелки, отмеряя его длину, никто в нашем доме и во всем нашем городе еще не знал, будто это какой-то особенный день. Да и потом мы не очень думали про него — кто будет горевать о последнем дне войны, если рядом с ним стоит первый день мира! Но он все-таки был, этот день. Последний день войны.
Война умирала нехотя. Все было ясно, а где-то там, в Берлине, еще строчили автоматы и ухали пушки.
Восьмое мая началось как обычно. Весна рвалась в окна солнечными щедрыми шторами, клокотала мутными ручьями, орала грачиными голосами. Так что все шло своим ходом.
Я уже давно выучил уроки, когда мама вернулась с работы.
Вообще я считал себя внимательным человеком, но вначале ничего не заметил. Хотя потом, когда прошло время, и я понял чуть побольше, чем понимал тогда, мне стало понятно, отчего мама не вошла сразу в комнату, почему сразу занялась какими-то делами на кухне, отчего долго умывалась и говорила с бабушкой подчеркнуто легким голосом.
Потом она вошла в комнату, порылась на комоде, в шкатулке перед зеркалом — на этой шкатулке сияли под ярким солнцем невиданные пальмы на берегу зеленого моря, а внутри хранились всякие женские мелочи — заколки, наперстки, пустой флакончик из-под довоенных духов, довоенная и уже высохшая без употребления губная помада. Ничему этому не стоило придавать ровным счетом никакого значения. Я и не придавал. Это потом уж я подумал, что мама копалась в своей шкатулке слишком долго для ее скорого характера.
Потом она обернулась, сделала шаг ко мне и поцеловала меня в макушку. Я даже вздрогнул с перепугу. Не то чтобы мама не ласкала меня, напротив! Я рос, пожалуй, скорее, заласканным, с каким-то девичьим, от жизни в женской семье, характером. Но мама поцеловала меня так неожиданно, что я дернулся, хотел обернуть к ней лицо, но у меня ничего не вышло: мама крепко держала меня за голову. Она не хотела, чтобы я видел ее.
Потом стремительно, как всегда, отошла к окну. И я увидел, что она плачет.
Ужас! Меня всегда охватывал ужас, когда мама вдруг плакала. Потому что она никогда не плакала за всю войну. Раза три или четыре, а может, пять в счет не шли. Я точно знал: мама может плакать только от большой радости или большого горя. Поэтому при виде ее дрожащих плеч мне приходило в голову самое худшее. Отец! Что-то случилось с отцом!
Конечно, я закричал, вскочив:
— Что с папой?
Мама испуганно обернулась.
— Нет! Нет! — воскликнула она. — С чего ты взял!
— А почему ты плачешь? — спросил я по-прежнему громко, хотя и успокаиваясь…