Собрание сочинений в 4-х томах. Том 3
Шрифт:
— Надеюсь, — отвечала я маме и повторяла придуманное утром в закутке, когда стояла с вишневым модным платьем в руках, как та царевна-лягушка, теперь отступать некуда!
Царевна сняла лягушачью кожу, чтобы повеселиться, а я макси-платье, в котором не успела потанцевать с Виктором, все выходило как бы наоборот, даже решение мое ни от кого не зависело, ни от какого волшебства, но отступать действительно некуда!
— Не надо красоваться, доча, — сказала мама, все так же ласково улыбаясь, — отступать тебе есть куда. Это дом.
— Ты о себе?
— Прежде всего о тебе.
Я благодарно заглянула ей в глаза. Нет, мама говорила о себе, первый раз говорила так. Может, вся ее властность и жестокость оттуда, по той причине? Ведь мама начала жизнь сначала после папиной смерти, у нее свой опыт, и он властвует ею.
Папа умер, едва я родилась, а Оля и Сережка были школьниками. Он обожал маму, царицу семьи, и все самое тяжелое брал на себя. Отец умер от тяжелой, мучительно изгрызшей его болезни, и мама начала жизнь заново, став единовластной хозяйкой дома и вершительницей наших судеб.
На все это намекала мне когда-то тетка, мамина сестра, но теперь, после маминой фразы, я как бы со стороны увидела ее жизнь. Будто ясней наводила фокус в фотоаппарате.
Жесткость требовалась маме, чтобы сладить с собой, чтобы из покровительствуемой стать покровительницей. Советоваться с нами в детстве она не могла, а потом уже и привыкла не спрашивать, а судить…
Но я? При чем здесь я?
Впрочем, если дочь говорит, что ей некуда отступать, мама всегда укажет выход… Надеюсь, такого не будет!
Целую неделю бродим по городу, возвращаясь домой только спать, обедаем в кафе и даже ресторане, ходим в кино, катаемся на тройке возле городской елки, отправляемся в театр, и на этот раз я смотрю жутко провинциальный спектакль, который мы пропустили с Виктором, проболтав в фойе, — словом, ведем себя легкомысленно, как девчонки, нисколько не думая о завтрашнем дне.
Время от времени мама порывается меня спровадить к Виктору, и сердце сладко замирает при этих разговорах. Но я не решаюсь оставить маму и только звоню в редакцию по автомату, краем глаза наблюдая, как мама отворачивается, стараясь не слышать моих междометий.
Однажды мы забрели в художественный музей, пристали к экскурсии, и мама, знаток и почитательница изобразительных искусств, пришла в восторг от прекрасной коллекции. Тут были подлинники Венецианова, Боровиковского, Федотова, подлинники, неизвестные маме, и она стыдила меня почем зря за то, что я, словесница — подумать только! — впервые, да и то случайно, из-за мамы, пришла в этот музей.
Экскурсоводом оказался мужчина неопределенного возраста, без пиджака, несмотря на зиму за окном, в голубой поношенной рубашке с нарукавными резинками, как у счетовода, в коричневом, с белыми горошинами галстуке-бабочке.
Мама внимательно слушала его, время от
— Приятно слушать! Увлекательно, серьезно, чувствуется настоящее знание.
Мы уже одевались, когда странный человек подошел ко мне.
— Как ваши дети? — проговорил он, опасливо поглядывая на маму.
— Спасибо. Все хорошо, — ответила я. Добавила, взглянув на маму: Нам очень понравилось, как вы рассказывали.
— А зря! — Он словно не слышал меня. — Зря вы испугались отпустить со мной малыша. Как было бы хорошо вдвоем!
Он произнес это с такой тоской, что я потащила маму за руку.
— Спасибо, — бормотала я смущенно. — Очень интересно.
На улице рассказала, как этот астроном, работающий в музее, просил ребенка.
— Может, он и прав? — спросила мама. — Важен мотив, которым руководствуются. Искренность.
— Допускаю, — ответила я. — Но мы не имеем права рисковать.
— Вся твоя затея — риск, — усмехнулась мама.
— Ты так думаешь? — поразилась я.
— А ты не догадывалась? — сказала мама и сочувственно вздохнула. Дочь, просто ты не знаешь людей. Но ничего. Это поправимо.
Мне порой казалось, мама приехала, чтобы поставить меня на место. "Ты не знаешь людей", — сказала она мне, и это была правда.
Я не знала.
В первую субботу после каникул не пришли за Аллой Ощепковой. Я впустую набирала номер Запорожцев — отвечали долгие гудки.
Аллочка сидела на своей кровати, одетая в «княжеские» обновы, меховая шубка и пушистая шапка лежали рядом.
— Наверное, много работы, — сказала она мне строгим голосом, — может быть, конец месяца, горит план.
Я удивилась новому лексикону и, признаться, обрадовалась. Значит, такие слова произносили при ней. Значит, это может быть правдой. Одно смущало — до конца месяца еще далеко.
Снова сходила в учительскую, к телефону. Долгие гудки.
Мы прождали допоздна, и я то и дело бегала к телефону. Уходить тоже не имело смысла: вдруг Запорожцев что-нибудь задержало, они приедут на своем «Москвиче», будут искать Аллочку, а ее нет. Из-за этого мы даже не пошли ночевать к Лепестинье, остались в интернате.
Свет я погасила в девять часов, но уснуть, понятное дело, не могла, ворочалась, скрипела пружинами. Ворочалась и Алла. Обычно ребята, если не могут уснуть, принимаются разговаривать, но Алла молчала. Тяжело вздыхала. Думала о своем.
Я вспомнила мытье под душем, ту достопамятную субботу моего прозрения. Алле я велела рассказать, что она любит, и та изложила целую философию: любит кататься на трамвае, любит крубничное варенье, любит артиста Евгения Леонова и одеколон "Красная Москва". Тогда это показалось просто забавным, теперь же меня осенило: