Собрание сочинений в 4-х томах. Том 3
Шрифт:
— Когда жили в районе, — говорит Аполлоша, — об этом все знали, а здесь никому не интересно.
И я среди этих «никому». Что ж, заслужила. Я вспомнила, как завуч говорила мне про сына и про то, что они с мужем, оба педагоги, перестали себе верить. Стоило поинтересоваться ее мужем, кто он, где и так далее, и я бы была в курсе, но мое верхоглядство беспредельно. Запив эту пилюлю остатками воды, я наконец снимаю пальто. Квартирка Аполлоши и завуча новая, но крохотная, с низкими потолками, хозяева сидят вместе со мной за круглым столом, покрытым клеенкой, а я подробно
— Вы были правы, когда возражали, — говорю я Елене Евгеньевне.
Она пожимает плечами.
— Не сделать проще, чем сделать.
— Правы не правы! — неожиданно горячится Аполлон Аполлинарьевич. — Вы понимаете, Надежда Георгиевна, есть вещи, которые не зависят от нас. Есть вещи, которые надо делать независимо от нашей правоты и наших желаний. Не сделать их — преступно. И ты, Лена, это знаешь!
— Знаю, — ответила удивленно Елена Евгеньевна.
— Вот и не спорь!
— Кто же будет с тобой спорить, если не я?
Я поглядывала на директора и завуча, не вполне разбираясь, где они говорят, дома или на педсовете.
— Школой жизнь не кончается, — воскликнул Аполлоша, — а только начинается. Значит, мы должны найти детям друзей, к которым они могут прийти, окончив школу. Человек сам выбирает советчиков. Но если мы поможем малышам пробить первую тропку к людям, это надо сделать.
— А издержки? — спросила Елена Евгеньевна.
— Ты химик, это мешает, — сказал уверенно Аполлон Аполлинарьевич. Тебе непременно нужна точность. Но педагогика — дисциплина неточная. У нее есть допуски. Право на ошибку.
— Прав нет, — повела широкими плечами Елена Евгеньевна. — Исключать ошибку нельзя. Но нельзя ее и планировать.
Аполлоша и завуч говорили дельные, важные вещи, а я без конца думала о девочке. Ей, в конце концов, не понять наших обоснований. Она ждет другого. Как ей объяснить? Как посмотреть в глаза? Что с ней станет, если сказать правду?
Директор будто услышал меня.
— Видите, сколько вопросов, Надежда Георгиевна, — что, как, отчего? Поглядишь со стороны, собрались три педагога и ничегошеньки не знают. Расписываются в бессилии.
— Разве не так?
— Не так. Не бессилие. Бесконечные вопросы. Беско-неч-ны-е! Правда, это не всегда утешает. На людях мы хорохоримся. Вон педсоветы! Часто ли мы там признаемся, что с таким-то и таким-то учеником зашли в тупик? Чаще виним кого-нибудь. Родителей, среду, предыдущее воспитание, и не всегда мы не правы, ну а положа руку на сердце всегда ли правы? Знаете, что самое страшное в учительстве? Фанаберия, самоуверенность, нежелание признавать ошибки. Есть у нас и профессиональная болезнь. В школе ведь выкладываться надо. А на всех не хватает. Иной сначала старается, потом видит, тяжело, и махнет рукой. Можно, считает, жить попроще, работать без надрыва. А детям что недодал, то и не получил. Но ведь мы имеем дело с будущим государства, недополучать будут не школа, не учитель, а страна и наш воспитанник.
— Многих учителей люди помнят всю жизнь! — воскликнула
Аполлоша вздохнул.
— Все зависит от личности, — проговорил он и взял мою руку. — А вы, голубушка, личность. И все идет своим чередом. Издержки? Я их предполагал. Сказать — ничего страшного? Глупо и ошибочно. Страшно, плохо, печально. Но преодолимо. И преодолеете все это вы. А значит, наша профессия. Выходит, она не так уж бессильна. Только помните: уметь признавать ошибки, выкладываться и любить.
Елена Евгеньевна взяла другую мою руку.
— Доброта должна быть разумной, — проговорила она. — Излишнее добро вредит. Избыток любви человек начинает считать нормой, естественным состоянием. Тогда как излишняя доброта и чрезмерная жесткость — аномальны. Мы много лет спорим на эту тему с Аполлоном Аполлинарьевичем!
Я сидела между директором и завучем, они, как маленькую, держали меня за обе руки, боялись, как бы не упала, что ли, а я думала все о своем: как же с Аллочкой?
— Что ты думаешь, Лена? — спросил жену Аполлоша.
— Думаю, — сказала Елена Евгеньевна, — сейчас мир для вас рухнет, но временно. И вы в этом мире должны остаться нерушимой опорой. Вот единственное, что можно сделать. Все — в вас. — Она погладила меня по руке и улыбнулась. — А вообще… Вы ждете советов, а нам их самим ох как не хватает!
Я рассказала про Аллочку, но промолчала про Анечку.
Аллочка и Анечка, Анечка и Аллочка.
Похожие имена, но непохожие судьбы. И похожий исход.
Я прибежала к директору в слезах, уходила без слез, но только легче не стало. На прощание Аполлон Аполлинарьевич бросился к книжному шкафу, вытащил томик Гоголя, достал из него листочек.
— Для вас вот цитатку выписал, Надежда Победоносная, — прибавил нерешительно.
— Бедоносная! — поправила я.
— Ну! — воскликнул он довольно радостно. — Так быстро сдаваться? Прочтите-ка лучше!
Я прочла, взяла листочек с собой, раз уж он мне предназначался, и чуть что хваталась за него, будто за талисман, будто за универсальное объяснение моих бед, объяснение моих мыслей, оправдание моих поступков.
Вот что сказал когда-то Николай Васильевич:
"Несчастье умягчает человека; природа его становится тогда более чуткой и доступной к пониманию предметов, превосходящих понятие человека, находящегося в обыкновенном и вседневном положении".
Уж что-что, а обыкновенное положение мне было теперь неизвестно.
В субботу опять пропала Анечка Невзорова. Слава богу, я нашла ее довольно быстро, под ее же кроватью.
Она выбралась оттуда без всякого смущения, деловито сняла кофточку, отдала ее мне.
— Что это значит?
— Отдай, пожалуйста. Я не пойду.
Анечка уселась на кровать, легкомысленно болтая ногами, напевая под нос какой-то мотивчик и загадочно улыбаясь.
— Объясни! — Я села рядом с ней. Слишком спокойно вела себя девочка, и это не радовало.