Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
— Леля, неужели ты ко мне пришла? — обрадовался я.
— Да, Толя. Я телеграмму получила. Отец на две недели приедет в Ленинград, я еду туда. Я завтра сдам библиотеку, тем более Мария Павловна меня заменит... А тут всегда так жарко?
— Нет, не всегда. Скоро закрываю горн, это перед закрытием... Значит, берешь расчет?
— Да. Меня обещали быстро оформить... Дай-ка я примерю твои очки. Нет, ты сам завяжи тесемки... Как темно стало! Вечер в глазах... На кого-нибудь я в них похожа?
— Не знаю, на кого ты похожа. Может, на русалку, а может, на царевну-лягушку.
— Как там все бело! — сказала она. — А если без очков?
— Нет, нельзя. Там сейчас тысяча триста... А тебя, наверно, тетя твоя почтенная будет персонально провожать, да? Мне одному тебя провожать не позволит.
— Ты знаешь, Толя, она немножко изменила свое мнение о тебе. Она теперь считает, что ты вполне порядочный, — это я ее все агитировала. Ты доволен?
— Ужасно доволен! Румбу сейчас начну плясать от радости.
— Я пойду, Толя. Ведь у меня сейчас так много хлопот, — деловито-счастливым голосом сказала она. — А провожать ты меня будешь, ты только отпросись у своего начальника.
Она ушла, будто ее здесь и не было. Вот только что была, разговаривала со мной — и вот ушла. Что, если она когда-нибудь полюбит другого и вот так уйдет навсегда? И на прощанье скажет: «Я думала — ты умный, а ты не умный; я думала — ты смелый, а ты трус; я думала — ты честный, а ты не честный». Ведь может такое случиться? Слишком уж везет мне, это не к добру.
Стараясь отогнать такие мысли, я стал ходить вокруг топок. У одной форсунки засорилась горелка-пульверизатор, я ее сменил, промыл в керосине. Потом заглянул внутрь горна. Последний зегер согнулся от жара, пора было кончать обжиг. Я сбегал в соседнее помещение, принес ком глины и сделал из нее шесть затычек. Потом поочередно перекрыл вентильки у всех топок, вытянул штоки форсунок и вместо них забил в отверстия шамотовых конусов глиняные кляпы, чтобы не просасывался холодный воздух. Потом позвонил в котельную, чтобы отключили донку. В цеху настала тишина.
Я вышел на заводской двор. После сухой жары цеха июльский вечер казался сырым и прохладным. Вдали, за громадными штабелями поленьев, за серым заводским забором, горел тревожный, пожарно-красный закат. Мне вдруг стало неуютно, холодно. Я почувствовал себя бездомным, забытым всеми — как во время моего недолгого беспризорничества. По старой бродяжьей памяти, я не любил вечеров и закатов — ни зимних, ни летних, никаких. День может подбросить что-то хорошее, но вечер — это поиски ночлега и ощущение того, что никому ты на этом свете особенно-то не нужен.
Через два дня я провожал Лелю до городка, где была железнодорожная станция. Мы отправились местным пароходом, тем самым, который когда-то нас чуть было не утопил.
Теперь мы сидели на его палубе за штабелем каких-то ящиков, и никому нас не было видно, а нам был виден плавно плывущий мимо пароходика берег, весь свежезеленый после недавнего дождя. Под острым углом бежала от форштевня волна, качала прибрежный камыш, пузырясь, накатываясь
— Ты пиши мне, — сказала Леля. — Ты тоже скоро вернешься в Ленинград, но ты все равно пиши. — Она пристально посмотрела на меня и отвернулась.
— Ну, не плачь, Леля, — сказал я, целуя ее.
— Нет, только не в глаза! Они сейчас, наверно, соленые. Ведь соленые?
— Прямо как свежепросольные огурцы, — ответил я.
— Господи, как глупо! — засмеялась она. — Нет, ты не должен меня смешить. Нам надо быть серьезнее... А ты до меня со многими целовался?
— Нет, не очень со многими, ведь я ж тебе говорил. Да это теперь и не считается, это пройденный этап. Я мог бы тебе соврать, что у меня ни с кем ничего не было, но зачем же врать.
— Верно, верно, — согласилась Леля. — Мы никогда ничего не будем друг от друга скрывать. Мне бы даже хотелось сознаться тебе в чем-нибудь, но мне совсем не в чем. До тебя я и внимания ни на кого не обращала.
Пароходик загудел, и мы сошли на пристани и отправились на станцию. Тогда, ранней весной, городок был весь в снегу и показался мне совсем маленьким. Теперь он, весь в зелени, стал больше и выше, и улицы стали длиннее. И еще шире стала площадь возле старых торговых рядов. В этот небазарный день она была совсем пустынна и пахла пылью и теплой сорной травой.
Мы подошли к будочке фотографа-пятиминутчика и снялись на открытом воздухе на фоне полотна, где был нарисован дворец и сад с фонтаном. Когда фотограф выдал нам шесть еще мокрых снимков, Леля одну карточку взяла себе, одну дала мне, а остальные разорвала.
— Это только наши с тобой карточки, — сказала она, — Одна у тебя, одна у меня, а больше ни у кого на свете.
18. Прозрачная жизнь
Во второй половине августа мне дали расчет. Недавно вышел указ о запрещении менять место работы и об уголовной ответственности за прогулы и опоздания, но я в Амушеве числился на временной работе, и меня этот указ не коснулся.
Когда поезд стал приближаться к Ленинграду, я прирос к окну. Вагон шел плавно, без толчков, — будто паровоз тут ни при чем, будто сам состав неотвратимо и ровно притягивается к городу.
Поезд прошел по виадуку. На мгновенье стала видна булыжная мостовая, трамвайные рельсы, пучеглазый трамвай. В трамвае было что-то очень родное, и я обрадованно понял: теперь-то я действительно дома, в Ленинграде.
Много я ездил только в детстве, когда бродяжил, это было недолго. А потом я нечасто отлучался из города. Но всегда, когда я из-под вокзальных сводов выходил на улицу, меня охватывало чувство необычайности происходящего и ожидания чего-то. Вот и теперь, выйдя в этот августовский теплый вечер на шумный привокзальный проспект, в эту спешку и сутолоку, я ощутил и радость возвращения, и зыбкость этой радости. Казалось, вот-вот что-то должно начаться, что-то должно стрястись. И тогда все вокруг изменится, все станет другим.