Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
— Нет, я здесь родился. Только давно здесь не бывал. А что?
— Так... Вы знаете, несчастье-то какое в городе: доктор Никольский умер, детский врач. Он ночью в Ближнюю Слободку пошел к больному мальчику, назад шел — в Соловьевской роще дерево упало от бури, и прямо на него. Домашние хватились — долго нет, пошли искать, нашли — а он уже без сознания. А утром сегодня помер. Вот какое несчастье.
— Я его помню, — сказал я. — Он, наверно, уже совсем старенький был.
— И совсем не старенький, — обидчиво возразила девушка. — Если бы не этот
Она уехала, а я вернулся на веранду к жене.
— Знаешь, Валя, мне сейчас сказали, что доктор Никольский умер. Я тебе про него рассказывал, помнишь?
Я подошел к зеркалу и глянул на свою шею, на голубоватый узенький шрам — след ланцета, спасшего мне жизнь.
Тогда мне было лет девять, и я тяжело заболел. Подробности я запамятовал, но помню день, когда стало мне совсем худо, я помню ощущение удушья и ужаса. И голос матери: «Теперь ему совсем плохо, доктор, он умирает!».
— Никто не умрет! — услышал я спокойный, серьезный голос доктора. — Никто не умрет!
И вот доктор Никольский провел мне по шее чем-то острым, и стало немного больно, но я почувствовал, что это нужная, полезная боль. Он вставил в надрез что-то — и вот я уже мог дышать. Потом помню сонную слабость, больничную постель, жесткую подушку, тумбочку справа, а слева синюю стену с трещинками, — весь микромир больного.
А затем дело пошло на поправку, начались дни выздоровления, когда все время хотелось есть и все кругом казалось новым. Лежал я в маленькой трехкоечной палате с окном в сад, в безлюдный больничный сад, где по мартовскому снегу вечно бродили кошки, не продавливая лапками глянцевитого наста. По вечерам в темноте они иногда визжали, как девчонки, когда подерутся, — и мне это казалось необыкновенно смешным. Я начинал хохотать, и тогда мальчишка по прозвищу Мымрик, лежавший на соседней койке, подымал голову с подушки и наставительно говорил:
— В тебе ума нет, из-за того ты и ржешь! Не мешай людям спать!
— Дурак, — отвечал я, — кошки громче меня спать мешают, а ты им ничего не говоришь.
— Вот погоди, выздоровею — тебе бою дам.
— А я выздоровею — тебя на левую руку вызываю!
— Хватит вам, лысые, спориться, а то подушкой запущу! — подавал голос третий обитатель палаты, Борька Шугаев. Он был болен легко, ему не обстригли головы, и он этим очень гордился, хотя с чего бы! — волосы его были жестки и рыжи, как ржавая колючая проволока.
Спор затихал. Я вытягивался под одеялом, и у меня было то блаженное ощущение, когда тело еще помнит боль, и отдыхает от нее, и знает, что боль уже не вернется. Я засыпал, и мне снился белый наст, тропинка, ведущая в огромный лес, где на ветвях сидят большие веселые кошки и поют по-птичьи. Проснувшись утром, я чувствовал, что еще какая-то часть болезни растаяла за ночь, и скоро можно будет встать, бродить по палате. Приходил, совершая
Он был высокий, подтянутый, с сединой на висках. Когда он наклонялся надо мной со стетоскопом, от халата его пахло не лекарствами, не больницей, а душистым мылом и чем-то вкусным, вроде кардамона. В движениях, в речи его чувствовалась спокойная и добрая сила.
— Ну, вам, стриженым-бритым, еще лежать да полеживать, — говорил он, обращаясь ко мне и к Мымрику. — А тебя, длинноволосый Улисс, послезавтра выпишу. Жалобы есть?
— Есть жалоба, — сказал однажды Мымрик, — вот этот Ленька над кошками смеется.
— Ну, над кошками — еще ничего, — улыбаясь, ответил доктор Никольский. — Вот над родителями грех смеяться и над старшими. А над кошками, мышами и тараканами — можно.
Сделав указания сестре, он уходил твердой военной походкой, и в палате после его ухода еще долго пахло дорогим душистым мылом.
— Хороший доктор, — отзывался о нем Борька. — Это не какой-нибудь там фигли-мигли-динь-динь-бом, а это настоящий красноармейский доктор.
— Настоящий доктор, фактический, — степенно соглашался Мымрик. — Только зачем он дразнится? Опять нас стрижеными-бритыми обозвал!
— Меня не обзывал, — ехидно возражал Борька Шугаев. — Это он вас — тебя и Леньку. А меня и не стригли, мне что!
— А ты зато рыжий! — говорил я ему. — Это еще хуже!
— Ясный факт! — подтверждал Мымрик. — Рыжий, бесстыжий, заболевший грыжей!
— Сами вы дураки, — отругивался Борька, — я грыжей век не болел. Вот запущу в вас чем попало!
Появлялась сиделка и говорила: — Дети, что за шум, — не забывайте, что вы больные! Вот расскажу о вашем поведении Ивану Антоновичу!
Мы затихали. По карнизу под окном, по насту, стучала капель.
Пришел Леша и принес червей в зеленой жестянке из-под халвы.
— Быстро накопал, папа, — правда ведь?
— По-моему, ты очень долго копал, прямо целая вечность прошла. Ну, бери удочки, и идем. Знаешь, умер здешний детский врач — Никольский. Он и меня лечил. Ну, я тебе рассказывал.
— Умер доктор? — недоверчиво спросил Леша, точно он считал, что доктора только лечат, а сами не умирают.
— Да, умер. Он возвращался от больного ребенка в грозу, этой ночью. Упало дерево; он, наверно, не успел отскочить.
— Тебе его жаль, папа, да?
— Мне очень жаль его.
— А вот на рыбалку все-таки идем, — чуть-чуть осуждающе сказал сын.
— Ну, рыбалка само собой. Мы ведь уже ничего не можем сделать.
Мы пересекли шоссе, пахнущее гудроном и уже мягкое от солнца, и пошли тропинкой по косогору. Легкий ветер дул нам в спины, словно вкатывая на холм. Мы шли, перепрыгивая через обмелевшие траншеи, поросшие пустырной травой. Со дна воронок, где еще сохранилась влага ночного дождя, солоновато пахло ржавчиной. Там лежали обломки железных кроватей, жестянки, простреленные и смятые канистры, неизвестно как попавшие на высотку.